Лидгейт вскочил и быстро подошел к окну, забыв, где он. Он так часто мысленно взвешивал, сумеет ли все объяснить, не упоминая тех наблюдений своих и мыслей, которые бросили бы тень подозрения – возможно, несправедливого – на Булстрода, и так часто по здравом размышлении решал, что никого не сможет переуверить… и вдруг Доротея побуждает его совершить попытку, признанную им совершенно безнадежной.
– Так расскажите же мне все, – с простодушной горячностью просила Доротея, – и мы вместе подумаем, как быть. Когда есть возможность вступиться за невиновного, бездействовать дурно.
Лидгейт пришел в себя, обернулся и увидел лицо Доротеи, которая смотрела на него с милой и доверчивой серьезностью. В присутствии существа благородного, чьи порывы великодушны, а действия – самоотверженны, мы все видим в ином свете: начинаем оценивать окружающее без суеты, во всей его широте и верим, что и о нас не будут судить однобоко. Все это ощутил сейчас Лидгейт, давно уже пребывавший под впечатлением, будто он тщетно пытается противостоять напору увлекающей его неведомо куда толпы. Он опустился на стул и почувствовал, как в присутствии женщины, не считающей его лицемером, вновь становится самим собой.
– Мне не хотелось бы, – сказал он, – говорить дурно о Булстроде, в трудную минуту одолжившем мне денег, хотя лучше бы мне не пользоваться этой услугой. Он несчастен, гоним, в нем еле теплится жизнь. Но я предпочитаю ничего не опускать в своем рассказе. Так отрадно найти собеседницу, которая заранее мне верит, знать, что рассказ мой не будет выглядеть так, словно я пытаюсь кого-то убедить в своей порядочности. Вы ведь и к Булстроду будете столь же справедливы.
– Доверьтесь мне, – сказала Доротея. – Без вашего позволения я никому не скажу ни слова. Но по крайней мере я смогу утверждать, что после разговора с вами мне стали ясны все обстоятельства и я уверена в вашей полной невиновности. Мистер Фербратер поверит мне, и дядюшка, и сэр Четтем. И не только они, я поеду в Мидлмарч и кое у кого там побываю; эти люди мало меня знают, но они мне поверят. Они поймут, что я добиваюсь только справедливости и у меня нет других побуждений. Я сделаю все, что в моих силах. У меня ведь так мало обязанностей, а эту я считаю наиболее достойной.
Почти невозможно было слышать голос Доротеи, так по-ребячески рисующей свои планы, и не поверить в их осуществимость. Глубокая задушевность, звучавшая в ее интонациях, свидетельствовала о решимости защитить его от предубежденных обвинителей. Лидгейт не стал смущать себя мыслью, что она сумасбродка; впервые в жизни он позволил себе, забыв о свойственной ему самолюбивой сдержанности, полностью довериться сочувствию. Он все ей рассказал, начиная с той поры, когда под давлением денежных затруднений был впервые вынужден обратиться с просьбой к Булстроду; постепенно разговорившись, стал входить в подробности: объяснил, что его метод лечения противоречит принятой практике, объяснил и почему он в этой практике усомнился, как мыслит себе врачебный долг, и поделился своей тревогой, не сделала ли его излишне доверчивым оказанная ему Булстродом услуга, хотя он ни в чем не нарушил общепризнанных обязанностей врача.
– Уже потом я узнал, – добавил он, – что Хоули посылал кого-то в Стоун-Корт расспросить экономку, и она сказала, что дала больному весь опиум из оставленного мною пузырька и большое количество коньяку. Но это не противоречит предписаниям даже первоклассных врачей. Подозрения на мой счет коренятся не здесь: они возникли, ибо известно, что я взял деньги и что у Булстрода были веские причины желать смерти этого человека. Поэтому предполагается, будто деньги он мне дал, чтобы подкупить меня и принудить уморить больного… как плату за молчание по меньшей мере. Доказательств нет, есть только подозрения, но опровергнуть их всего трудней, поскольку людям хочется так думать, и переубедить их невозможно. Я не знаю, почему не были исполнены мои распоряжения. Вполне вероятно, что Булстрод ничего преступного не замышлял, возможно даже, он сам и не нарушил моих указаний, просто не упомянул о недосмотре экономки. Но молве до этого нет дела. Человек в подобных случаях заранее заклеймен – предполагается, будто он совершил преступление, так как имел причину его совершить. А заодно с Булстродом заклеймен и я, коль скоро взял у него деньги. Я оказался рядом – грязь замарала и меня. Дело сделано, поправить ничего нельзя.
– Как это жестоко! – сказала Доротея. – Я понимаю, вам трудно защитить себя. И надо же случиться, чтобы именно вы, предназначивший себя для высших целей, искавший в жизни новых путей, оказались в таком положении… Нет, я с этим не смогу примириться. Вы действительно не такой, как все. Я помню, что вы сказали, когда впервые говорили со мной о больнице. Мне так понятно ваше горе – ведь невыносимо тяжко поставить перед собой великую цель, вложить в нее всю душу и потерпеть неудачу.
– Да, – сказал Лидгейт, ощутив, что, кроме Доротеи, ни в ком не встретит столь глубокого сочувствия. – Да, у меня были честолюбивые мечты. Я не предназначал себя для заурядного, я думал: я сильнее, я искуснее других. Но самые непреодолимые препятствия – это те, которых, кроме нас самих, никто не видит.
– Ну а что, если… – сказала Доротея. – Ну а что, если в больнице все останется так, как задумано, и вы будете по-прежнему там работать, пользуясь дружбой и поддержкой пока лишь немногих людей? Ваши недоброжелатели со временем угомонятся, и люди признают, что были несправедливы к вам, когда убедятся в чистоте ваших целей. Вы еще, быть может, завоюете славу, как Луи и Лаэннек, о которых вы как-то упоминали, и мы все будем гордиться вами, – с улыбкой заключила она.
– Все это было бы возможно, если бы я по-прежнему в себя верил, – мрачно ответил Лидгейт. – Ничто меня так не бесит, как сознание полной беспомощности перед злословием, полной зависимости от него. Поэтому я никоим образом не могу просить вас выделить большую сумму денег на проекты, исполнение которых зависит от меня.
– Нет, я рада буду это сделать, – возразила Доротея. – Вот глядите. Я ума не приложу, что делать с деньгами: мне самой так много не надо, а на мой излюбленный проект их, говорят, не хватит. Просто не знаю, как мне быть. Я получаю в год семьсот фунтов своих, тысячу девятьсот фунтов – оставленных мне мистером Кейсобоном, да еще в банке лежат три или четыре тысячи наличными. Я собиралась взять большую сумму в долг, с тем чтобы постепенно выплатить его из своего дохода, который мне не нужен, а на эти деньги купить землю и основать деревню, которая станет школой разумного труда, но сэр Джеймс и дядя меня убедили, что риск слишком велик. Так что вы сами видите, как меня должна обрадовать возможность употребить мой доход на полезное начинание, которое облегчит людям жизнь. Мне так неловко получать эти ненужные мне деньги.
Сумрачное лицо Лидгейта осветила улыбка. Ребяческая горячность Доротеи, соединявшаяся с тонким пониманием возвышенного, придавала ей неизъяснимое очарование. (О низменном, играющем видную роль в этом мире, бедная миссис Кейсобон имела весьма смутное понятие, и пылкая фантазия была мало подходящим средством, чтобы его прояснить.) Впрочем, Доротея приняла улыбку как знак одобрения ее планов.
– Я думаю, вы видите теперь, что проявили чрезмерную щепетильность, – убежденно проговорила она. – Больница сама по себе доброе дело; возвратить вам душевное равновесие – будет вторым.