Костры Фламандии | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Представляете, полковник, сколько существует на Земле мест, в которых можно прожить, не заметив, что жизнь обошла тебя и твой дом стороной? – задумчиво произнес мушкетер, всматриваясь в очертания какой-то тучки на горизонте.

– … Что чужая, а нередко и чуждая нам, жизнь обошла ваш дом, – уточнил Гяур. – Но в таком случае стоит ли об этом жалеть – о чужой и чуждой нам жизни?

– Тогда скажу проще: я не мыслю себя в подобном уединении. Лично я – не мыслю.

Гяур с минуту прислушивался к гулу реки, к резким гортанным крикам совы и еще какой-то птицы, обосновавшейся на том берегу. Он словно бы уже примерял свое сознание ко всему тому, чем способна одарить человека эта глушь и чего при этом лишить. Неминуемо лишить.

– Возможно, мы с вами все еще не осознали всей мыслимой философии такого уединенного, почти отшельнического бытия? Но ведь еще есть время, а главное, познавать его следует, находясь уже здесь.

– Бросьте, князь. Да, существуют люди-самоубийцы. Они способны уходить из жизни то ли в силу того, что не хотят продлевать свои мучения, то ли из-за презрения к бренности ее. Но есть люди еще более загадочные для меня, – те, кто всю свою жизнь превращает в сплошное самоубийство уединенностью, отшельничеством, провинциальность. В отрешенность и самоубийство.

– Это нечто новое в трактовке жизни.

– Стоит приговорить себя к этой заупокойной хуторской тиши, – кивнул д’Артаньян в сторону усадьбы, – и вы поймете, что ничего нового в моей трактовке нет. Когда один из моих друзей-мушкетеров, обосновавшийся где-то на юге Франции, стал аббатом, я скорбел о нем больше, чем о тех, кого потерял в бою или на дуэли. Во всяком случае, их завершение жизненного пути не вызывает у меня того чувства скорби и безысходности, какое вызывает поступок этого человека. Все-таки они погибли, как подобает мужчинам и воинам.

– Не вздумайте высказывать нечто подобное в присутствии ксендза, – отшутился Гяур, глядя, как недавно прибывший в имение святой отец медленно восходит каменистой тропой на вершину окаймленного невысокими скалами холма.

– Считаете, что священник тут же предаст меня анафеме?

– До анафемы дело не дойдет, а вот в философском диспуте он даст вам, совершенно не искушенному в научных спорах, настоящий бой. Например, скажет, что наши походы, дуэли, загубленные жизни, а также просиживание в трактирах – все это как раз и есть настоящее убиение жизни. Ибо на самом деле смысл человеческого жития как раз и рассчитан на такое мерное течение, в такой вот сельской тиши, на берегу реки, посреди полей. Где есть время, никого не убивая, никому не завидуя и никого не преследуя, задуматься над сущностью своего бытия, чистотой помыслов и добротой души.

– Опомнитесь, князь. Клянусь пером на шляпе гасконца, что сказать мне такое не решился бы даже этот старый ксендз.

– Ему проще, он и так уже давно уединился и отрешился от мирской суеты. А мы все еще суетимся, пытаясь умерить грехи наши; все еще надеемся найти успокоение, пребывая при этом вне молитв и вне монастырей.

– Э-э, взгляните, – молвил мушкетер, прерывая словесное самобичевание Одара, – кажется, он опять осеняет реку своей крестной успокоенностью!

Ксендз действительно снял нательный крест и широкими, размашистыми движениями перекрестил бурлящий, подступающий к подножию холма, к его ногам, водоворот. А затем, сложив ладони у подбородка, углубился в молитву.

– Да простятся мне грешные слова, мой князь, – негромко произнес д’Артаньян, – однако убеждать меня в том, о чем вы только что говорили, так же бессмысленно, как этим крещением пытаться успокоить и вернуть в свои берега осатаневшую реку. Да вы никогда и не решитесь уединиться здесь. Разве что к глубокой старости, которая все равно, так или иначе, уединяет каждого из нас, независимо от того, находимся ли мы в лесном хуторке или в центре Парижа.

– Вот оно, оказывается, в чем дело! – въедливо улыбнулся князь. – Своими проповедями вы уже завуалированно отговариваете меня от решения остаться в этом глухом сельском имении.

– Считайте, что разгадали мой замысел. Но повторяю: вы ни при каких обстоятельствах не решитесь уединиться здесь, обрекая себя на полумонашеский способ существования.

– Вынуждаете оспаривать ваше мнение, лейтенант? Доказывать, что я способен на подобный вид существования? В буквальном смысле провоцируете на то, чтобы я прямо сейчас объявил: «Уединенность меня не пугает, я навсегда остаюсь в Ратоборово!». Не скрою, что в таком случае, лейтенант, у вас может появиться союзница.

– В лице молодой графини Власты Ольбрыхской, понятное дело, которой хотелось бы видеть рядом с собой такого красавца-супруга, опору в хозяйственных делах и надежного защитника.

– Видите, как просто прочитываются подобные мысли. Сознаюсь, что против вас двоих мне не устоять.

– Наоборот, увидев в моем лагере такое подкрепление, вы станете сопротивляться еще упорнее. Но успокойтесь: я не собираюсь оставлять вас в этом имении, как раненого друга – на поле боя. Не на таких традициях воспитан. В действительности, я всего лишь пытаюсь понять, способны ли вы на подобный поступок.

– Почему бы вам не задаться вопросом: а способны ли на него вы сами?

– Справедливое замечание, – признал мушкетер. – Так, может быть, вступая в спор с вами, я на самом деле, упорно пытаюсь спорить с самим собой?

– Наверняка так оно и происходит, – задумчиво согласился Гяур.

– Вот и все, никакого философского спора у нас так и не получилось, – грустно вздохнул француз.

– Считайте, что из-за отсутствия среди нас философа. Но в ваше оправдание могу сказать: в любом случае я не способен позволить себе этого, лейтенант. Потому что земли мои – и Великая Русь Киевская, и крохотный Остров Русов – все еще не обрели своей державности; что их по-прежнему со всех сторон терзают враги. Что они до сих пор пребывают в том состоянии, когда каждая сабля в стране – на вес свободы. А в таком случае уединение – уже даже не самоубийство как свидетельство слабости, а настоящее предательство. Так было всегда и будет еще долго-долго, пока каждая сабля в твоей стране будет оцениваться на вес свободы.

19

На ужин они были приглашены в большой зал на втором этаже. Ольгица – по-прежнему вся в черном, с черной повязкой на глазах, с распущенными седыми волосами – восседала во главе стола. Справа от нее скромно, стараясь не выделяться, сидели Власта и еще две какие-то женщины. Слева – ксендз и двое мужчин средних лет, по виду – из местных интеллигентов, облаченных в измятые, потертые сюртуки, наподобие тех, которые обычно носят мелкие провинциальные чиновники.

Что касается Гяура и его спутников, то они оказались как бы по другую сторону длинного широкого стола и чувствовали себя там довольно скованно, как неожиданно нагрянувшие родственники – бедные и слишком дальние – на скромном обеде.

Снова разразилась гроза. Шум ливня был сравним разве что с шумом водопада. Мощные раскаты грома содрогали весь дом, и казалось, что стены его вот-вот рухнут под этими раскатами, словно под разрывами ядер осадных орудий.