Продается дом с кошмарами | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Анна Михайловна была самой знаменитой писательницей Нетска. Ещё в баснословные 60-е молоденькая Аня Грачёва, прехорошенькая комсомолка-зажигалка, с осиной талией и без всяких усов, начала публиковаться сначала в Нетске, а потом и в столице. Она сочиняла повести про пионеров и для пионеров.

Эти книжки до сих пор иногда попадаются на развалах. Писала Аня бесхитростно. Повести её были того же неяркого вкуса, что и тогдашние карамельки, их состава которых несуны-кондитеры безбожно крали положенные по ГОСТу сахар, сгущёнку, ликёр, уксус, ацетоновую отдушку и марганцово-розовую краску.

Критики утверждали, что голос у Анечки негромкий, но задушевный. В её повестях было столько искренности, чистоты и светлой веры в человека, что печатали их наперебой. Всё чаще Анечку можно было видеть в Доме творчества в Дубултах или в Артеке, на встречах с детишками. В Нетск заезжала она изредка и то лишь потому, что, несмотря на столичные успехи, увлечения и замужества, именно здесь пылал роман её жизни с Севкой Шварцем.

Севка был бурно талантлив, беспутен, женолюбив и много пил. В очередной раз встретившись с Анечкой, он так воспламенялся, будто видел её впервые (кажется, сам он так и думал). Начинались тут у них ночи и дни, полные неистовой страсти, ссор, попоек, ревности, восторгов и мордобоя. Всякий раз это кончалось одинаково: Анечка отбывала в Артек в слезах и в рваном платьишке (Севка, залив шары, обычно либо весь Анечкин гардероб резал в лапшу ножницами, либо, не найдя ножниц, рвал руками и зубами). Под Анечкиным плачущим глазом красовался фингал невероятной окраски, а её зацелованные и в кровь разбитые губы шептали лишь одно слово: «Никогда!»

Если бы так! Настучав очередную пионерскую повесть, отдохнув душой и телом в Дубултах, накупив свежих нарядов, согревшись у артековских костров и даже иногда выскочив за кого-нибудь замуж, Анечка снова летела к Севке. Тот, вечно пьяненький, её не узнавал и только разводил руками: «Какая фемина!».

И снова с бутылки «Тамянки» начинались их дни и ночи, и снова кончались ножницами и фингалом, который переливался тринадцатью тысячами оттенков (различить столько, говорят, способен лишь изощрённый глаз эстета-японца).

Только раз этот сценарий был нарушен. Анечкина одноклассница тогда устроилась работать в ЗАГС и по доброте душевной, немного нарушив закон, расписала влюблённых. Анечка, к счастью, была как раз не замужем, а Севка настолько пьян, что лежал у себя на диване, не меняя позы, трое суток. Так Анечка стала Грачёвой-Шварц.

Радовалась она недолго. Той же ночью её муж, не узнав даже, что он женат, попал под электричку Нетск-Ушуйск. Почему он оказался на путях, неясно — Анечка заперла его на ключ, когда уходила в парикмахерскую. Севка на диване лежал смирно, в той же самой позе, что и последние три дня. Как он выбрался наружу из закрытой комнаты на одиннадцатом этаже, осталось загадкой: и дверь, и окно оставались запертыми изнутри.

Опознав и похоронив Севкино буйное тело, так много любившее и бузившее, Анечка вдруг померкла. Как-то быстро она обрюзгла, расплылась, и усы стали прорастать у неё над верхней губой.

Обычно женщину тяжелят и изменяют роды, а вот Анечку разнесло с горя. Оказалось вдруг, что вовсе она никакая не Анечка, а матёрая Анна Михайловна, что вокруг вовсю бушует перестройка, и повести про пионеров никому не нужны. Этот важный момент Анечка пропустила, горюя и разбирая Севкин архив. Да, вот уж кто навсегда остался Севкой — если не молодым, то бесшабашным и буйным…

Скорее всего, прежняя воздушная Анечка, ощутив свою ненужность, сразу впала бы в панику. Но тяжеловесная, жёсткая Анна Михайловна обстановку оценила трезво. Пролистав несколько журналов, где раньше её охотно печатали, она села за работу.

Скоро была готова новая повесть. Всё так же недоставало в ней то ли сахару, то ли уксусу, всё так же героями её были пионеры. Только эти пионеры больше не ломали голову, как помочь старушкам, как насадить побольше кустарников или насобирать железяк на трёхпалубный лайнер «Дерзание». Они не твердили на каждом шагу «Если не мы, то кто же?», не мечтали о бригантинах и далёких галактиках. Они развратничали. Беспощадная похоть настигала юных героев в спальнях и в столовых пионерлагерей, в ленинских комнатах, в красных и зооуголках, на грядках юннатов, в школьных кладовках и сортирах. Пионеры не только изощрённо наслаждались друг другом, но и соблазняли легковерных врачих, пылких вожатых обоего пола, аппетитных завучей и брутальных завхозов.

Новую повесть Анны Михайловны незамедлительно приняли в один из самых серьёзных и толстых журналов. Успех был бешеный. Автора очень хвалили за мужество и неприятие тоталитарного ханжества. Скоро повесть издали массовым тиражом, переделали в пьесу и даже экранизировали.

Так Анна Михайловна снова стала знаменитостью. Когда первый шум улёгся, она прочно осела в Нетске. Доброжелатели подбивали её перебраться в Москву, но в столице, как известно, волка ноги кормят. А ноги Анны Михайловны, теперь такие массивные, что обуть их можно было лишь в тапки, валенки и лаптеобразные туфли, сшитые на заказ у знакомого армянина, не годились больше ни для галопа, ни для рыси, ни даже для самой лёгонькой трусцы — только для величавого державного хода. Этот ход она и демонстрировала, сидя во всевозможных жюри, от филармонических до кулинарных, ведя на местном телевидении ток-шоу «Поговорим» и возглавив альманах «Нетские увалы».

Все эти поприща Анну Михайловну отлично кормили. Изредка, чтобы напомнить о себе в большой литературе, она публиковала новые повести о пионерах. Стиль её становился всё жиже, а пионеры пакостливее. Они окончательно погрязли в анальном сексе, а в последнем опусе и вовсе ударились в зоофилию.

Поскольку Замараев расписывал Анну Михайловну как существо старомодное, белое и пушистое, Костя думал, что про юных зоофилов старушка сочиняет в маразме. Теперь же, глядя на широкоплечую Грачёву-Шварц, он оробел. Слова Замараева о любви редакторши к красивым мальчикам стали казаться зловещими. Сразу вспомнились сцены под красным знаменем из её последней повести «Мой любимый барабанщик».

Костя негромко поздоровался.

— Гладышев? — спросила Грачёва-Шварц.

Её крупная рука легла на чёрную папку, которая среди прочего хлама лежала на редакторском столе. Папка была знакомая, с распечаткой «Когтя тьмы». Толщина пальцев Анны Михайловны поразила Костю. Пальцы эти почти не сгибались, а в безымянный так, что не снять, врезалось Севкино кольцо с сердечком, вылитое когда-то из советского пятака.

— Не прячься за шкаф! Садись сюда, потолкуем, — потребовала Анна Михайловна. Она указала на стул рядом с собой.

Костя сел. Стул под ним адски скрипнул и покосился в сторону. Пришлось ухватиться за стол, чтобы не упасть.

Теперь Анна Михайловна была так близко, что от неё явственно запахло табачным дымом и какими-то сладкими духами. Сам же Костя был уверен, что пропитался на лестнице духом копчёной рыбы. Держась за стол, он отпрянул назад, чтоб рыбный запах не дошёл до Анны Михайловны и не пробудил в ней ненужных желаний. Она и без того смотрела слишком пристально, и такие были у неё сизые глаза навыкате, что Косте расхотелось не только сидеть рядом, но и печататься в «Увалах».