Ничего, думает он, сорвался самолет – отыграемся на девчонках. Кстати, на себя я возьму самую сладкую, похожую на эту – как ее? – Тамми Су!
Длинные ножки, маленькая грудка – все на месте.
«Боинг» взлетает. Гигантская металлическая птица отрывается от земли и спустя минуту превращается в сверкающую точку в голубом, как в детстве, небе.
Зачем я прилетела сюда, думает Лорен. Чтобы увидеть брата, немножко развеяться, вспомнить то, о чем не могла себя заставить думать уже много лет. Уж вовсе не для того, чтобы узнать, что случилось над Японским морем четырнадцать лет назад.
В конце концов, всегда есть вопросы, на которые я никогда не узнаю ответа. Дала ли Тамми профессору Розенцвейгу? А если дала, удастся ли ей сбежать, пока китайцы не прикрыли выезд?
Увижу ли я когда-нибудь Артура?
Узнаю ли, кто я есть на самом деле?
Лорен усмехается. Все-таки она врач и знает, что иногда так и не удается поставить правильный диагноз. Или удается слишком поздно, когда уже ничего не изменить.
Лорен засыпает, и ей снится, будто этот «боинг» тоже падает в океан, разваливается в воздухе на тысячу серебристых кусочков, и Лорен летит в их сверкающем ореоле – одно головокружительное мгновение – молодая, свободная, невесомая…
* * *
Одинокая кляча резво бежит по мостовой. Возница в высоком цилиндре, два тусклых фонаря по бокам фиакра. Внутри двое: юркий щеголь с усиками и в котелке и немолодой грузный мужчина. Глаза его полуприкрыты, лицо усталое.
– Было нелегко, месье, – повторяет молодой, – ох, как нелегко. Пришлось заплатить тройную цену, все ж таки дело знаменитое, не абы кто. Но зато – все как вы хотели, лучшее окно, вид – как в царской ложе. Считай, что в Оперу сходили.
Мужчина не отвечает.
Фиакр останавливается у облезлых деревянных ворот. Щеголь дает вознице монету, помогает своему спутнику выйти и условным стуком барабанит в калитку. Открывает женщина, закутанная в темный клетчатый плед. Щеголь передает ей несколько купюр, которые она внимательно пересчитывает при свете уличного фонаря.
Все трое входят во двор, потом в подъезд. Женщина зажигает лампу и поднимается по лестнице. Мужчины идут следом.
Наверху, отдернув кружевную занавеску, она открывает окно, и холодный ночной воздух наполняет комнату.
– Лучшее окно, – говорит женщина, – когда все закончится, просто уходите. А я спать.
Мужчина опирается рукой на оконную раму. Он тяжело дышит – то ли подъем слишком крут, то ли дают себя знать две последние бессонные ночи. Он выглядывает: напротив – кирпичная стена со слепыми глазницами окон, перед ней – люди, окружившие конструкцию из дерева и металла, сто с лишним лет назад придуманную, чтобы сделать казнь гуманней, ставшую символом Революции, а потом – заурядной машиной для убийства.
Мужчина неподвижно стоит у окна. Он ждет.
Они появятся только под утро. Щеголь давно уснет на не застланной постели и не увидит, как рассветные лучи слабо вспыхнут на штыках солдат. В голове процессии, как всегда, будет идти священник, затем двое под руки выведут осужденную. Она откажется поцеловать крест, и перед тем как ее пристегнут ремнями к деревянной плахе, на секунду поднимет голову.
Там, наверху, в распахнутом окне, почти у самого неба, она увидит замершую фигуру своего постаревшего любовника, мужчину, с которым уже давно навсегда простилась; подумает, что это всего лишь видение, и даже успеет удивиться.
Наше представление о городе всегда несколько анахронично, и потому Буэнос-Айрес представлялся мне загадочным городом трущоб и библиотек. Возможно, он и был таким когда-то, но сегодня мало что напоминает город, любимый по книгам, прочитанным в те годы, когда трудно было помыслить о столь дальнем путешествии.
Надо сказать, что моя поездка была вовсе не туристической. История, предшествовавшая ей, обычна для тех бурных лет: на исходе московской перестройки несколько друзей затеяли совместный бизнес, но через несколько лет выяснилось, что один из них слишком вольно отнесся к общим финансам и потратил все деньги на девушек и другие развлечения. Кредиторы и бандиты начинают преследовать партнеров незадачливого предпринимателя, и им остается только бежать.
Я был одним из таких беглецов. Латинская Америка всегда представлялась мне идеальным местом для бегства: чувствуешь себя если не бывшим нацистом, то каким-нибудь Артюром Рембо.
В первый вечер, бросив вещи в гостинице, я углубился в лабиринт улиц, слишком непохожих на те, которые рисовало когда-то мое воображение. Впрочем, болезненное возбуждение, вызванное многочасовым перелетом, не оставляло мне другого выхода – я не мог заснуть и решил побороть джетлаг алкоголем, совершив ночную прогулку по барам. Вопреки подспудному ожиданию, танго вовсе не доносилось из любой двери: музыкальный ассортимент был вполне интернационален. Я налегал на текилу – из напитков, знакомых мне по Москве, это был географически самый близкий к Буэнос-Айресу.
По мере того как я напивался, город нравился мне все больше. Девушки хорошели, в мужчинах проступали черты легендарных гаучо, которыми были в лучшем случае их прадеды. Я переходил из бара в бар, пока усталость не сбила меня с ног в небольшом полуночном розовом кафе. Я опустился за столик в форме круга и понял, что на сегодня мое ночное путешествие окончено. Я заказал текилу и только после второй рюмки вдруг заметил, что в колонках играет танго «Эль Чокло»: мотив, известный каждому советскому школьнику, знаменитая одесская песня про пивную, открывшуюся на Дерибасовской. Много лет назад подруга, понимавшая по-испански, сказала, что сюжеты у песен тоже схожи. Какая, в самом деле, разница, пьяно думал я, Одесса или Буэнос-Айрес? Море, порт, кабаки, матросы, девицы. Да еще евреи. И, кажется, диктатура – но тут я был не слишком уверен. Одну и ту же историю можно рассказать на разных языках, поместив героев в разные времена и страны, – и это, конечно, не случайно, потому что… потому что…
Я, видимо, задремал, хотя мне казалось, что всего лишь на секунду положил голову на скрещенные руки. Очнувшись, я заметил, что мелодия поменялась, а напротив меня сидит старик в мятой шляпе и старой куртке. Он был словно отполирован временем и сразу понравился мне. Почему-то я подумал, что он – символ моего, давно исчезнувшего Буэнос-Айреса.
Я поздоровался, исчерпав половину своего словарного запаса на испанском. Старик улыбнулся и ответил по-английски. Я предложил текилы, он согласился. Мало-помалу мы разговорились.
Я, как мог кратко, рассказал свою историю: друг-предатель, исчезнувшие деньги, бандиты-кредиторы… Рассказывая о своих злоключениях на чужом языке и в чужом городе, я подумал, что в реальности герои столь любимых мной аргентинских рассказов были, скорее всего, похожи на московских братков.
– А когда ты вернешься? – спросил старик.
– Не знаю, – ответил я с пьяной беспечностью, – может – никогда. Если вернусь – меня запросто убьют. Останусь здесь.