Пламя Магдебурга | Страница: 45

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Что я мог сделать, Карл… Я остался с Брауэром. Мы вместе бродили по собору, поддерживая друг друга. Два грязных, трясущихся от страха старика. Кто-то узнавал нас и подходил, кто-то отворачивался. Я не хотел думать об Августине. Как только мои мысли возвращались к ней, я сразу понимал, что она мертва, что ей совсем негде укрыться, спрятаться от надвигающейся смерти. И я не хотел думать о ней. Я знал, что при первой возможности побегу к ней, чтобы еще раз увидеть – пусть мертвую, но увидеть! Каждый раз, поворачиваясь в сторону алтаря, я машинально крестился и повторял свои молитвы к Господу. Но вряд ли он слышал меня – ведь я говорил неискренне и сам не верил в то, о чем прошу. Я был слишком растерян, я не знал, как справиться с тем горем, которое ожидало меня впереди. Моим плечам было холодно, душе – пусто. Меня ждала распахнутая огненная яма, и я знал, что мне придется ступить в нее и остаться в ней навсегда.

Мы бродили по собору, проталкиваясь сквозь чужие спины и плечи, проплывая сквозь плотную толщу людского горя. Никто здесь не был рад своему спасению, у каждого что-то осталось там, снаружи, где бесновался огненно-черный, изголодавшийся зверь. Кто-то оставил там стариков родителей, кто-то – сестру, кто-то – потерявшегося в толпе ребенка. Черный, дымный водоворот отрывал друг от друга цепляющиеся руки, сыпал пылью в глаза, бил в спину, подхватывал людей, как ветер подхватывает опавшие листья. Тех, кому повезло, вихрь зашвырнул сюда, под высокие своды Святого Морица.

Перед алтарем стоял на коленях человек. По одежде он был похож на небогатого ремесленника – измазанная черным жилетка, рукава с заплатами на локтях, заросшее бородой лицо. Он стоял на коленях и медленно, размеренно крестился. Лицо его было залито слезами. Они капали с его бороды, но он не замечал их, продолжая осенять себя крестом – не торопясь, спокойно, будто руки его были лопастями водяной мельницы. Красное от слез, измученное, отталкивающее лицо. В нескольких шагах от него молодая женщина с распущенными по плечам волосами баюкала завернутого в одеяло младенца. Глаза ее были закрыты, губы шевелились, и она раскачивалась в такт своему тихому пению. Из разбитого окна над ее головой задувал пахнущий дымом ветер.

Я пытался узнать у Брауэра, что происходит в городе, есть ли надежда, что весь этот кошмар когда-нибудь прекратится. Но он почти ничего не знал. На все мои расспросы он лишь беспомощно разводил руками, смотрел на меня жалобно, как будто боялся, что я могу его ударить. От горя Брауэр, видно, совсем помешался… Он мог рассказать только об одном: как утром к нему ворвались солдаты. Все это случилось не сразу. Вначале были выстрелы, и цепи, натянутые поперек улицы, и угловой дом, откуда в католиков швыряли горшки с негашеной известью. Но вскоре сопротивление было сломлено, на улице зазвучали крики: «Империя! Смерть лютеранам!» Брауэр до смерти перепугался. Он велел жене и дочери спрятаться наверху, на чердаке, а сам закрыл ставни и стал подглядывать в щелку. Руки у него тряслись так, что он не мог застегнуть крючок на рубашке. В дверь забарабанили железные кулаки, послышалась громкая ругань. Солдаты. Они говорили по-немецки, но на каком-то южном наречии, которое Брауэр едва мог разобрать. Почему-то ему показалось, что они родом из Швабии или Вюртемберга. Впрочем, какая разница? Солдат было четверо. Они не были пьяны – видно, не успели еще напиться. Обвешанные железом, потные, лица блестят от копоти. На шее у одного из них был повязан яркий платок, на манер тех, что носят цыгане. Брауэр не успел произнести и двух слов, как его ударили в лицо – просто так, вместо приветствия. Брауэр сказал мне, что удар был не сильным, от него только пошла носом кровь. Тот, кто был с платком, рявкнул, чтобы хозяин немедленно выдал им все деньги и ценности, какие есть в доме, иначе ему несдобровать. Трясясь от страха, Брауэр принес шкатулку, в которой его жена и дочь хранили свои украшения. Он надеялся, что после этого солдаты уйдут, но тот, в платке, заорал, чтобы он не заставлял их ждать и тащил деньги. Выбора не было, Брауэр отдал им и деньги – семьдесят или восемьдесят золотых монет, те, что были завернуты в кожаном мешочке и спрятаны в спальне, за гравюрой. Солдаты тем временем потрошили сундуки и шкафы. Один даже заглянул в камин – как будто там могло быть что-то ценное.

Наконец, выворотив дом наизнанку, солдаты ушли. Брауэр выпустил жену и дочь с чердака, сказал им, что все закончилось, беда миновала. От облегчения они плакали и обнимали друг друга. Как он потом корил себя за эту поспешность… После, в соборе, кто-то рассказал ему, что солдаты рыскали по городу небольшими группами, обшаривая каждый угол, что попадался им на пути. Сплошь и рядом случалось так, что в один и тот же дом заходили по нескольку раз. И если вначале хозяева еще могли что-то отдать солдатам, то потом у них уже ничего не оставалось и им нечем было откупиться от чужой ярости…

Входная дверь слетела с петель. Те, что явились во второй раз, по-немецки не говорили и с виду были похожи скорее на разбойников, чем на солдат. Черные бороды, грязные лица, рваные войлочные шляпы вместо шлемов. Впрочем, оружием они были обвешаны не хуже тех, первых. Может быть, хорваты или испанцы… Вопросов они не задавали. Тот, что был у них главным – здоровяк с курчавыми волосами и выбитым глазом, – приставил к горлу Брауэра кинжал и улыбнулся. При помощи жестов Брауэр попытался объяснить, что у него ничего не осталось и что он уже отдал все, что было ценного в доме. Вместо ответа здоровяк улыбнулся еще шире и провел кинжалом по воздуху – изображая, что перерезает глотку. Жена Брауэра – признаться, я совсем не помню, как ее звали, может быть, Ханна или Амалия, – бросилась перед ним на колени и стала уговаривать его не трогать ее мужа. Пусть обыщут их дом, говорила она, пусть сами убедятся, что у них ничего нет. А если найдут что-то, что придется им по душе, то пусть забирают… Некоторое время здоровяк слушал ее, не понимая, по-видимому, ни одного слова из того, что она говорила. Потом сделал знак одному из своих людей. Тот коротко замахнулся и ударил ее пистолетной рукоятью в висок. Брауэр хотел броситься к жене, но не успел. Его самого ударили – эфесом меча или чем-то еще тяжелым – и отшвырнули в угол. Он потерял сознание, но беспамятство не продлилось долго. Очнувшись, он увидел, что солдаты ушли. Жена его лежала на том же самом месте, но дочери нигде не было. Видно, солдаты увели ее с собой…

Он еще долго говорил мне. О том, как выбежал на улицу, пытаясь отыскать дочь. О том, как шел между домами, пристально вглядываясь в лицо каждой мертвой женщины, что попадалась ему на пути. О том, как добрался до Соборной площади. Снова рассказал о подмастерье, которого убивали солдаты.

Я перестал его слушать, Карл, это было слишком тяжело. Когда он говорил о своей семье, я вспоминал Августину. И мои руки начинали трястись.

Мне сильно хотелось пить. Но где взять воду, если рядом набилась, самое малое, тысяча человек? Душный, словно сочащийся потом воздух. Я нашел в толпе нескольких своих знакомых, спросил, нет ли у них хотя бы глотка. Ни у кого не было. Впрочем, если бы и было, не думаю, что кто-то решил бы вдруг поделиться со мной. Я привалился к колонне. В соборе двенадцать колонн, вы знаете об этом? Двенадцать, по числу апостолов… Камень был теплым, нагрелся от стоячего дурного воздуха. Перед глазами у меня все плыло, качалось в грязно-розовом едком тумане. Белые стены бежали вверх, сходились под куполом и исчезали. Брауэр остался где-то позади, по-моему, он даже не заметил, что я отошел от него. Я думал о чаше со святой водой. Наверняка она давно уже была пуста, иссушена. Но если бы в ней оставалось еще хоть что-то, я не задумываясь выпил бы все, лакал бы из нее, как собака. Вот во что мы превратились, Карл. Пить святую воду, класть ноги на резную спинку скамьи, справлять нужду вблизи алтаря… Что для нас оставалось святого? Мы думали только о своих жизнях. И я думал только о себе. Будь это не так, я не стал бы слушаться Брауэра, давно бросился бы вон из собора, сумел бы…