Каждое утро я объясняю Китти, что у меня важные дела и мне надо идти на работу. Но какие дела могут быть важнее того, что прямо сейчас мой ребенок чувствует себя брошенным? Изо дня в день Китти получает жизненный урок: ее чувства – это неважно, а испытывать потребность в другом человеке – это плохо. Вольно или невольно я приучаю ее к обидам и одиночеству.
Китти нужна мать, а я вычеркнул Нину из своей жизни, потому что мне так проще. Любое напоминание о ней погружает меня в затяжную тоску и я, признаться, даже обрадовался, когда Элькина выселили из его магазина.
Но бывшая жена все равно не отпускает меня. Китти обнаружила ее фотографию, вложенную в мой дневник, и заявила, что хочет к маме.
– Ты ее еще не нашел?
– У нас больше не будет мамы, – отозвался я и тут же пожалел о сказанном: Китти закатила такую истерику, что ей стало плохо.
– Ты всех у меня отбираешь! – вопила она. – Ты меня не любишь! Где мама?!
Она билась в моих руках, как пойманный зверек.
– Пусти меня! Я тебя ненавижу!
Вот уже который день Китти болеет: у нее начались высыпания на коже, отеки лица и боли в животе.
Врач из немецкого посольства только руками разводит:
– Кажется, вашей девочке вреден московский климат. Ее надо отвезти к морю и как следует прогреть на солнце.
Но я не могу бросить все и поехать на юг – кто ж меня отпустит? А об увольнении даже речи идти не может: сбережений у меня нет, а уход с работы немедленно повлечет потерю визы. И куда нам с Китти податься?
Нина была права, когда сказала, что я пожалею о нашей ссоре. Если бы мы расстались как добрые приятели, она бы помогла мне с ребенком. Да, мне пришлось бы каждый день переступать через себя, но Китти не должна страдать из-за моего уязвленного самолюбия!
Я верчу Нинину фотокарточку в руках – на ее обороте Магда написала: «Нина Купина, ноябрь 1927 года». Я зачеркнул имя моей бывшей жены и написал сверху: «Миссис Рейх».
Мне до сих пор сложно принять это как данность.
1.
Утром 18 мая 1928 года Дом Союзов был окружен двойным милицейским кордоном, который едва сдерживал любопытных, пытавшихся пробраться в недавно отремонтированное трехэтажное здание с колоннами.
Женщины с моссельпромовскими лотками торговали папиросами; тут же крутились газетчики, ребятня и иностранные туристы с фотокамерами. Народ все прибывал и вскоре заполонил мостовую, не давая проехать гудящим автомобилям и извозчикам.
Клим предъявил удостоверение журналиста, и его впустили внутрь.
В Доме Союзов шли последние приготовления: по мраморной лестнице носились щеголеватые юноши в форме ОГПУ, а буфетчицы в кружевных наколках развозили тележки, уставленные графинами с водой.
Клим вошел в Колонный зал и ему показалось, что он очутился в театре перед большой премьерой. Хрустальные люстры освещали ряды красных кресел для зрителей и кумачовые транспаранты на балконах. В проходах уже стояли несколько мощных юпитеров, направленных на сцену, и ковровые дорожки бугрились от тянущихся под ними проводов.
– Дорогу! – прокричали рабочие, везущие громоздкую кинокамеру.
Все слегка нервничали и суетились, но в целом настроение было приподнятое: на спектакль возлагались большие надежды.
Иностранные журналисты раскланивались и обменивались рукопожатиями.
– Правосудия ждать не приходится, – мрачно говорил корреспондент американской газеты «Крисчиан Сайенс Монитор». – Советские судьи вполне официально руководствуются теорией классового подхода: если выяснится, что обвиняемый – бывший дворянин или, не дай бог, происходит из семьи священника, то уже никаких доказательств вины не требуется.
Французские корреспонденты тут же ввязались с ним в спор:
– Но это глупо – выносить откровенно несправедливое решение на глазах всего мира! Большевики на это не пойдут.
– Будут расстрелы, – повторял Луиджи, маленький итальянец, похожий на востроносого дрозда. – Власти хотят заставить нерадивых служащих лучше работать. Так решится проблема с повсеместным браком на производстве.
Зайберт никого не слушал и громко возмущался тем, что ОГПУ записало в число вредителей нескольких граждан Германии, которые работали в Шахтах по контракту:
– Когда наш посол доложил об этом в Берлин, дело едва не кончилось разрывом дипломатических отношений. Вся нация возмущена! Чекисты арестовали моих соотечественников только для того, чтобы продемонстрировать, что у саботажников были связи с заграницей. Я не понимаю, о чем думают в Кремле: послезавтра в Германии будут проходить выборы в Рейхстаг, и из-за этого скандала коммунисты лишатся множества голосов.
– Не притворяйтесь, что вы страшно горюете по этому поводу, – засмеялся Луиджи. – Вы же сделали себе карьеру на этой истории!
Зайберт и вправду превратился у себя на родине в знаменитость. После поражения в Мировой войне национальные чувства в Германии были обострены до предела, и любое сообщения о страданиях немцев вызывало бурю протеста. Зайберту разрешили навещать арестованных соотечественников, и он уже несколько раз ездил в Берлин давать интервью о визитах в большевистскую тюрьму. Его даже пригласили к министру иностранных дел, и после этого Зайберт решил, что в будущем он непременно подастся в политику, – ему очень понравилось заступаться за немецкий народ.
Наконец впустили зрителей, и зал наполнился гулом возбужденных голосов и громкими выкриками распорядителей – кому куда садиться. Те, кто побогаче, достали полевые и театральные бинокли и – за отсутствием главных действующих лиц – принялись рассматривать иностранцев. Клим чувствовал себя неуютно, будто все поблескивающие стеклышки были направлены именно на него.
Когда ввели подсудимых, над публикой пронесся вздох разочарования. Зайберт аж снял очки и протер их носовым платком – словно не мог поверить своим глазам.
– Ну и преступники!
Клима тоже поразил внешний вид саботажников. Он невольно поддался настроениям коллег и заранее представлял обвиняемых как фанатичных и грозных людей, не побоявшихся рискнуть жизнью и бросить вызов большевистской системе. Но вместо гордых демонов контрреволюции на скамье подсудимых оказались потрепанные и насмерть перепуганные обыватели с бегающими глазами. Хватай на улице полсотни случайных прохожих, сажай в камеру и получишь такие же жалкие физиономии.
– Встать, суд идет! – громыхнуло из репродукторов.
Голоса моментально стихли. Судьи, одетые кто в костюмы-тройки, кто в полувоенные френчи, поднялись на сцену и уселись в кресла с высокими спинками. В свете юпитеров шляпки гвоздиков на кожаной обивке сияли вокруг судейских голов как странные квадратные нимбы.