– Черт, да это подъемник! – воскликнул Гущин, – лифт!
То, что открылось их взору, походило на кабину – внутри все отделано панелями из дуба, наверху – плафон, но свет не зажегся.
– Электричества здесь нет, тут ничего не работает, – Гущин постучал по обшивке.
Елистратов светил фонарем.
– Электричество тут и не нужно, простейший механизм… подъемник на противовесах. Так, я сейчас туда войду.
И, не слушая их возражений, начальник отдела убийств МУРа шагнул в этот темный «шкаф».
Крак – что-то щелкнуло, потом загудело, загудело, двери так и остались открытыми, а лифт начал медленно подниматься, и вот уже голова Елистратова скрылась в каменном мешке, а потом туловище и ноги.
И только темная зияющая узкая шахта.
Катя и Гущин ждали. Сколько прошло времени, никто из них не знал, – возможно, минута, а может, и целая вечность.
Затем снова что-то загудело, и лифт начал медленно опускаться.
Опустился. Пустой.
– Пойдем, – сказал Гущин. – Надеюсь, нас двоих он выдержит.
– Нет, я не пойду, – Катя попятилась.
– Ты что? Тут хочешь одна остаться?
– Нет, но и туда я…
– Капитан Петровская!
– Да не трогайте вы меня! Оставьте, пустите!
Катя оттолкнула Гущина.
Этот узкий лифт в каменном мешке, эта душегубка…
Пустите меня. Не трогайте… отпусти… не пойду, не надо, нас там закроют!!
– С ума, что ли, сошла? Мы же нашли то, что искали!
Гущин сгреб ее в охапку и, не слушая ее протестов, впихнул в лифт, места было так мало, что они вдвоем оказались словно в тисках, среди дубовых панелей.
– Пустите меня, я не хочу… Мы там с вами застрянем!
Крак – щелчок, пол лифта под ногами дрогнул и словно бы ушел вниз, а потом вверх, все вокруг начало гудеть, вибрировать, и словно натянулись где-то невидимые тросы – противовесы, крепкие и тугие, еще не сгнившие в этом глухом подземелье.
Они оказались в кромешной тьме. И только что-то гудело и клацало там, за стенами лифта, поднимавшего их…
Куда?
Катя уткнулась в грудь Гущину, она дрожала как лист.
Вот и все, все, это расплата…
Нас тут закроют, не выпустят, похоронят навечно…
Это расплата за ту закрытую дверь, за тот февраль и мороз…
За ту детскую непрощенную вину…
Лифт внезапно остановился, но ничего не открылось. Никаких дверей, их словно и не существовало на свете.
Катя почувствовала, что ей не хватает воздуха.
И в это мгновение Гущин толкнул руками стену, выросшую перед ними.
Забрезжил тусклый свет.
– Выходи, кажется, мы на месте, – и Гущин осторожно за руку, как ребенка, вывел ее из тьмы.
Перед ними растилалась широкая лестница. А за спиной, точно дверь, было открыто… зеркало. Они стояли на площадке четвертого этажа универмага, на той самой площадке того самого этажа, куда не пускали покупателей и где вот-вот должен был начаться ремонт, но все не начинался.
Зеркала располагались во всех нишах, их тут на верхних этажах так и не тронули, пощадили. Зеркало-дверь, закрывавшее потайной лифт, пряталось у лестницы в самом углу.
Дверь-зеркало закрывалось и открывалось совершенно бесшумно, Елистратов попробовал сделать это несколько раз – открыл: подъемник, закрыл – зеркало, отражающее лестницу, дубовые перила и их, застывших среди полутеней.
На четвертом этаже универмага свет не горел вообще, ниже на третьем под высоким потолком светились всего несколько ламп.
– Ну вот, – Гущин коснулся дубовых перил, – мы и нашли потайной ход. Теперь мы знаем, как этот гад отсюда уходил.
Катя отметила, что хотя говорил полковник уверенно и бодро, однако перил касался осторожно, точно во сне. И голос его…
Нет-нет, на этот раз дело не только в интонации. Дело в том, как эти стены ночью впитывают ваши слова.
Они спустились на третий этаж, осмотрелись – отдел «Тысяча мелочей». Ряды стеллажей, изобилие товаров и… странная пустота огромного пространства.
Ночью тут все словно раздвинулось, укрупнилось и потолок словно стал еще выше. Катя задрала голову – нет, это иллюзия такая после подземелья. Тут какой-никакой, а все же свет электрический.
– Хитрая штука этот механизм на противовесах, – Елистратов кашлянул. – Я когда зашел в этот ящик треклятый и он двинулся, начал подниматься, я подумал, мол… все, хана… похороните, ребята, меня у дороги, а нераскрытые дела положите мне в ноги. Зажмет, мол, где-нибудь, застрянет. А там все как часы: опустилось – поднялось. Вес и противовес, и никакого электричества не надо, никакой электроники, лишь бы тросы держали. И выход не в подвал – тоже умно. Для кого делали-то? Для них, из «генеральского» дома, и их жен, мамаш, тещ, любовниц, как та наша балерина… Тут, наверное, в тридцатых на четвертом что-то вроде спецсекции для них устроили. Поднялись, взмыли, вышли из зазеркалья и потом с покупочками осторожно снова – нырь туда, и никто из простых работяг, что за мылом да за калошами «Скороход» тут в очередях давились, ничего не заметил. Эх, ма… вот потому-то мы и развалились, я вам скажу, весь наш великий, могучий, советский, бывший… Потому что таких вот ходов везде себе эти понастроили, прогрызли, как крысы в куске сыра…
Гущин молча потрогал японский электрический чайник на стеллаже, вздохнул и ничего не ответил товарищу.
– Как это там у Жванецкого? – продолжал Елистратов. – Мол, если бы мне кто-то в восьмидесятом сказал, что случится в девяносто первом, я бы тому в лицо рассмеялся… или вроде того… Чего мы тогда хотели-то? Да приодеться, прибарахлиться немножко, и это нормально… Дерьма этого столько в мире понаделано, понашито, все ведь ломится, девать уже некуда, – он жестом обвел полки с товаром. – А мы тогда как бедные родственники у себя же в отечестве… А помнишь, Федя…
– Слушай, сейчас тут все осмотрим, – Гущин прервал его излияния, – если все чисто, надо уходить. И будем думать, как здесь все дальше организовать – в смысле засады. Никто не должен знать, что мы нашли этот чертов подъемник.
Спустились и медленно, осторожно обошли второй этаж. Потом начали спускаться на первый.
Катя озиралась – как тут все ночью… это же надо, ночь в универмаге… а персонал тут боится оставаться на ночь… Почему? Вот они здесь, и ничего страшного… Тени, эти темные тени в дальних углах? Но это оттого, что свет притушен, так положено. А витрины освещены.
Она подошла к одной из витрин. Странно смотреть отсюда через эту витрину на темную улицу. И кто догадался выставить в этой витрине старое пианино? Крышка вся в царапинах, и клавиши пожелтевшие, а рядом – раскрытый клетчатый зонт и клетчатый плед на плетеном кресле. Что-то домашнее и одновременно неживое, неприятное, как эти вот парики на серых манекенах, лишенных лиц.