Стоимость консенсуса, оцененного в пять сотен, сразу же упала вдвое, инцидент, к вящему удовольствию обеих сторон, был благополучно исчерпан, и поручик Ржевский вышел на свободу – трудно, пошатываясь, бледный, словно схимник из пещеры, переживший катарсис. Впрочем, шатало его от «таможенного квасу», [293] выпитого в антисанитарных условиях в количестве полудюжины. А на вид поручик Ржевский был прямо как из анекдота – бесшабашно удалой и отчаянно разудалый, руководствующийся в жизни немудреными истинами: «последняя копейка ребром» и «двум смертям не бывать, одной не миновать». Сразу чувствовалось – циник, хулиган, отчаянный ругатель и неисправимый бабник. Этакий Барков, не в поэзии – в деле. В общем, обормот в эполетах еще тот.
– Бонжур, друзья мои, – с пафосом воскликнул он, звучно высморкался и кинулся к спасителям, при этом наступив вроде бы случайно бедному еврею Вассерману на ногу. – Только, миль пардон, руки не подаю, весь в дерьме. Насквозь пропах, пропитался миазмами, проникся мыслью о том, что, да, есть в этом мире масса прекрасного, но, увы, она каловая. И Бог сотворил людей не из глины, а из… Орлов, друг мой, не скаль свои сиятельные зубы. Увы, увы, все это так. Изволь вот каламбур: хоть телом ты и бел, а калом все одно бур…
Вот ведь сукин сын. А вообще-то из-за врожденной скромности Ржевский несколько наговаривал на себя – несло от него не дерьмом, а вдовушкой Клико…
– Господа, ну право же, господа, не довольно ли нам о фекалиях? – Шванвич посмотрел на порожнюю бутылку, кою Ржевский все еще держал в руке, с завистью проглотил слюну и тяжело вздохнул. – Давайте о бабах, что ли… И потом, не пора ли нам, господа, выпить и как следует закусить?
– Только не здесь, господа, не здесь, – вклинился в беседу Вассерман, и хищное морщинистое лицо его выразило тревогу. – Заведение, знаете ли, закрыто.
– Хорошо, мы придем завтра, – твердо пообещал ему Орлов, искоса глянул зверем и тут же резко сменил гнев на милость. – Ну что, господа, тогда прошу ко мне. Отобедаем в тесном кругу, по-простому, по-товарищески…
Только по-простому и в тесном кругу не получилось. Трапезничать пришлось на римский манер, в триклинии, возлежа на великолепных, в покрывалах пурпурного цвета ложах. Правда, за неимением тог и туник – в подштанниках. Все вокруг завораживало и вызывало восхищение: полы были устланы драгоценными коврами, стены изукрашены фресками с фривольными изображениями нимф, в углах дымились аравийские благовонные курения, столы гнулись под тяжестью бутылей, посуды и яств. Вначале подали закуску: паюсную икру, фаршированную редиску, маринованные персики, ананасы в винном уксусе и щеки астраханских селедок. [294] Затем в меню значились: лосиные губы, разварные лапы медведей, жареная рысь, [295] печеные кукушки, налимьи молоки и свежая печень палтуса. Третьей переменой шли: устрицы, гранаты, дичь, начиненная орехами, фиговые ягоды и разнообразнейшие салаты. А запивать всю эту благодать полагалось реками шампанского, водопадами бургундского, океанами токайского и ведрами отечественной, благословенной, чистейшей, как слеза. И поскольку пировали хоть и в римском стиле, но все же сугубо по-русски, то и руки вытирали не о головы мальчиков, а о блонды хохочущих граций. Те, в одном лишь дезабилье, расширяли тесный круг своим обществом…
Поначалу все было чинно, мило и выдержано в духе эпикурейства: кликнули Ржевского на царство, [296] надели на головы венки, [297] и понеслось. С пафосом произносили тосты, славили прекрасных дам, в охотку пили, со вкусом ели, затягивали хором, правда, нестройно:
Две гитары за стеной зазвенели, заныли, —
О, мотив любимый мой, старый друг мой, ты ли?
Это ты: я узнаю ход твой в ре-миноре
И мелодию твою в частом переборе.
Блевать выходили элегантно, не спеша, с достоинством и извинениями. [298] Всем заправляли чревоугодный Бахус на пару с чреслолюбивым Эросом. Однако Бахус порядком окосел и рухнул покемарить под стол, а Эрос, воодушевившись, натянул потуже лук и взял бразды правления в свои руки. Пир быстро превратился в гулянку с бабами, а та – в бардачное действо и блудное непотребство. В оргию, одним словом, если по-эпикурейски. Потом пошли всей компанией в баню и ели там паюсную икру, дабы возбудить жажду, ну а затем, изрядно возбудив оную, снова пили, пели и предавались греху. Уже не ограничиваясь размерами триклиния – на балконе, на террасе, в галерее, в оранжерее. Грации все хохотали, Шванвич ревел как бык, Ржевский пропагандировал позицию бобра – зело галантную, пикантную и приятную для любострастия. [299] В общем, куда там фавнам с их нимфами…
В течение всей этой смачной вакханалии Буров, сам не чуждый ничего человеческого, словно бы разделился сознанием надвое. «Где же твоя бдительность, распросукин ты сын? – вопрошала одна половина, оценивающая и рассудительная. – Ведь возьмут тебя тепленьким, да и выпотрошат мозги». – «Да и нехай, не жалко, – отвечала другая половина, бесшабашная и разгульная. – Хрена ли собачьего они в тех мозгах найдут? Там все как в тумане… Там-там-тарам-там-тарам… И память укрыта такими большими снегами… Пусть приходят, посмотрим еще, кто кому мозги вышибет. Насрать, жизнь копейка, судьба индейка…»
Гуляли с огоньком и умеючи, всю ночь. Утром же пришел Морфей, с ходу попросил Эроса, без проблем турнул Бахуса и мощно распростер свои крылья: грации подались отдыхать в палаты, Орлов отправился к себе, гвардейцы – в комнаты гостей, Ржевский прикорнул прямо на клавесине. А вот Бурову что-то не спалось. Сытый, пьяный, утешенный всем человеческим, он долго мылся в холодной воде, потом жевал капусту, вливал в себя рассол и, чувствуя наконец, что потихоньку трезвеет, с язвительной ухмылочкой придвинулся к зеркалу. М-да… Ну и рожа. Даром что черный, а сразу видно – зеленая. И когда же, спрашивается, этот чертов отбеливатель начнет действовать? А впрочем, если верить Калиостро, то не скоро – уж больно выпито было сильно. Нет, нет, право же, пьянству бой. Проклятье тебе, зеленый змий.
То, насколько сильно было выпито, Буров в полной мере понял позже, когда то ли на поздний завтрак, то ли на ранний обед начал собираться народ: бодрый и выспавшийся Орлов, мрачный, словно туча, Шванвич, рвущиеся снова в бой гвардейцы и Ржевский в не первой свежести, одетых задом наперед подштанниках. Все держались с Буровым крайне уважительно, обращались не иначе как Василь Гаврилыч, а секунд-майор, подпоручик и почти ротмистр при разговоре с ним выпрямляли спину. Как же – подполковник гвардии, [300] орденоносец. Герой, излазивший все джунгли и болота Африки. О-хо-хо-хо-хо…