Багровый лепесток и белый | Страница: 140

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И она не без озорства взбрыкивает ногами И ноги у нее тоже грязные, — думает Конфетка. Какие надежды на избавление от Сент-Джайлса может питать женщина с такими грязными ногами?

— Не исключено, что он даже страннее, чем ты думаешь, — вздыхает она.

— Не-а, он не из маргариточек, этих я нюхом чую! — смеется Каролина. — Я его спросила на прошлой неделе, чего уж такого страшного выйдет, если он меня поимеет, всего разок, хоть поймет, нравится ему это, не нравится, или, по крайности, почему из-за этого другие мужики на стену лезут. — Она прищуривается, пытаясь точно припомнить ответ Пастора. — Он вон там стоял, у окна, всегда там стоит, на меня не смотрит, ну и сказал… как это?… сказал, если все мужчины, подобные ему, станут поддаваться соблазну, то на свете всегда будут бедные падшие вдовы, подобные мне, всегда — голодные дети, каким был мой мальчик, всегда — злые домовладельцы и убийцы, потому что даже те, кто понимает, что к чему, не будут любить Господа так, как он заслуживает.

— А что ответила ты? — спрашивает Конфетка, внимание которой отвлечено несчетными стигматами бедности, испещрившими комнату Каролины: плинтусами, слишком трухлявыми для покраски, стенами, слишком покривившимися, чтобы клеить на них обои, половицами, слишком источенными короедом, чтобы натирать их мастикой — как-то приукрасить это жилище можно, только спалив его дотла и отстроив заново.

— Я ответила, что не понимаю, как это мужчины вроде него, могут помешать женщинам вроде меня превращаться в бедных падших вдов, а детям голодать, разве что они переженятся на этих бабах и станут их кормить.


— И он предложил жениться на тебе и обеспечить тебя достатком?

— Почти! — усмехается Каролина. — Когда мы встретились во второй раз, он предложил мне честную работу. Я говорю: на фабрике что ли, а он говорит — да, а я говорю — нет уж, спасибо. Думала, этим все и кончится, ан нет, на прошлой неделе он снова завел ту же волынку. Сказал, что навел справки и может подыскать мне работу не на фабрике, а вроде как в магазине. Коли я захочу, ему стоит только слово сказать нужному человеку, а если я сомневаюсь в его правдивости, так речь идет о «Парфюмерном деле Рэкхэма», про которое я наверняка слышала.

Конфетка вздрагивает, точно напуганная кошка, — на ее счастье, Каролина стоит в этот миг у окна, лениво поглаживая простыню.

— И что ты ему ответила?

— Ответила, что любая работа, какую он сумеет мне подыскать, умучит меня до смерти, а получать за нее я буду меньше шиллинга в день. Сказала, что для бедной женщины всякий «честный» труд до того похож на медленную смерть, что она одно от другого и отличить-то не может.

Каролина вдруг разражается смехом и несколькими взмахами ладоней взъерошивает только что расчесанные волосы.

— Ах, Конфетка, — восклицает она и разводит руки, словно обнимая ими комнату и все, что та олицетворяет. — Ну какая работа, кроме этой, может дать все, что нужно женщине, да еще и позволить ей вдоволь спать и отдыхать?

«Дать изысканные платья и драгоценности, — думает Конфетка. — Переплетенные в кожу книги, и гравюры в серебряных рамках, и кебы, которые ты подзываешь взмахом руки, и посещение опер, и горячие ванны, и собственный дом.»

Она вглядывается в лицо Каролины и пытается понять: «Что я здесь делаю? Почему ты принимаешь меня? Почему так улыбаешься мне?».

— Мне пора, — говорит она. — Скажи, тебе не нужны деньги? Впрочем, нет, последнего она не говорит — того, что касается денег.

Только: «Мне пора».

— Ой! Как жалко!

«Да, жалко. Жалко. Жалко. Ну так спроси: „Тебе не нужны деньги?“».

— Я… у меня дома жуткий кавардак. Я как встала, сразу сюда поехала, понимаешь?

«Да спроси же, трусливая тварь: „Тебе не нужны деньги?“. Четыре простых слова. У тебя в сумочке денег больше, чем Каролина зарабатывает за месяц. Спроси, трусиха… гнида… блядь!».


Но Каролина, улыбнувшись, обнимает подругу, и Конфетка уходит, наградив ее лишь поцелуем.

Возвращаясь кебом на Прайэри-Клоуз («доедете быстро, получите еще один шиллинг»), Конфетка попрекает себя за бессовестность. Подошвы ее башмачков воняют, ей не терпится вытереть их о пышную зеленую травку парка, в котором она каждую неделю бросает постельное белье. И когда она в следующий раз приходит туда, сверток, оставленный ею, уже исчезает, — означает ли это, что его подбирает какой-то бедняк? Или сверток находит смотритель парка и простыни ее в конечном счете все равно достаются бедным? Господи, в Лондоне столько благодетелей человечества, что кто-нибудь из них наверняка занимается делами подобного рода. «Трусливая тварь. Блядь.»

В пору ее бедности Конфетка вечно предавалась фантазиям о том, как она разбогатеет и станет помогать бедным женщинам одного с ней ремесла — или, по крайности, тем, кого знает лично. Замечтавшись у себя в комнате, в доме миссис Кастауэй, опершись локтем о страницы своего романа, она воображала, как приходит к одной из старых подруг, принося с собой теплые одеяла на зиму, пирожки с мясом. До чего же легко давались ей тогда эти поступки — и никакой благотворительностью от них даже не пахло! Она раздавала свои дары без высокомерия, с каким снисходят разного рода благодетели до низов человеческих, — нет, скорее, с такой же грубоватой веселостью, с какой предъявляют друг другу дерзкие уличные сорванцы то, что они добыли нечестным путем.

А теперь, когда у нее есть все, что позволило бы осуществить эти мечты, смрад благотворительности бьет ей в нос так же резко, как смрад конского навоза, налипшего на ее башмачки.

Без приключений вернувшись домой, Конфетка готовится к появлению Уильяма. Однако вечер тянется, Уильям не приезжает, она забредает в кабинет и, томимая угрызениями совести, достает из тайника свой роман. Тяжко вздохнув, она укладывает грузную стопу обтрепанных листов на письменный стол и усаживается за него.

Снаружи уже стемнело настолько, что оконные стекла обратились без малого в зеркала. Среди зелени садика парит ее лицо, насаженное на невесомое тело, которое возносится над землей подобно столбу дыма. Темные листья розовых кустов налагают на лицо Конфетки сложный узор; волосы ее, на самом-то деле неподвижные, свиваются и вспархивают при каждом порыве наружного ветра; призрачные азалии подрагивают у нее на груди.

«Падение и возвышение Конфетки». Таково название ее рассказа, привычное, как шрам. Она вспоминает свой визит на лавандовые поля Митчема. С какой почтительностью поглядывали на нее работники Рэкхэма, мимо которых она проходила! Для них она была леди, приехавшей навестить живущих тяжким трудом бедняков. Каждый из этих рабочих, смиренно отступавших от ее колыхавшейся юбки, был убежден, что она не ведает и ведать не может, каково это — лежать, дрожа, под одеялом, слишком тонким для этого времени года, или расчесывать в кровь искусанные блохами голени, или давить кишащих в волосах вшей.

«Но я знаю все это!» — мысленно протестует Конфетка — и действительно, страницы, лежащие перед ней на снабженном слоновой кости ручками пюпитре для письма, задуманы в нищете и пропитаны ею. Разве детство Конфетки не было в каждой частности его таким же беспросветным, как детство всякого, кто работает на «Парфюмерное дело Рэкхэма»? Да, конечно, участь ее получше, чем их нынешняя участь, но это не имеет значения — и они могли бы улучшить свою, если б были достаточно умны… И все же, тогда, на полях лаванды, с какой безнадежностью, с какой завистью смотрели они на элегантную леди, шагавшую бок о бок с их хозяином!