И не выпустит он меня из рук, и так пойдет со мною на руках по всему Граду-Прянику: глядите, люди, я нынче вернулся с Войны, а меня моя любимая ждала, ох как ждала!.. — прямо у входа в Град, у ворот рынка, встретила. И я так рад ей, любимой моей, что, не стыдясь, прямо на глазах у вас, насельцев земли моей, несу ее на руках, обнимаю и целую ее, потому что она только моя, а я — ее. Здравствуй! Здравствуй, сумасшедшая моя, желанная моя!
Здравствуй и ты, моряк мой, солдат мой. Навоевался?.. больше не помчишься туда, в смерть?!..
Помчусь. Не удержишь. Мужчина должен всегда сражаться. Пока на земле не прогремит последний разрыв Войны…
Он опустит меня в сугроб. Охладись! Ты вся горишь. Я чую тело твое под рубищем. Хочешь, возьми меня прямо здесь, при Солнце, в сугробе, в щебете синиц и карканье ворон. В виду синего неба и моего родного народа. А есть ли здесь родной народ, родная?!.. — вроде б и нету на рынке людей, вроде бы и исчезли внезапно они… Обними. Задери мешок повыше — видишь, тело горит на снегу, оно розовое, как из бани, оно яркое, слепит глаза твои. Что ты видал на Войне?.. Да ужас один. Смерть и ужас. Какие красивые сосцы твои. Из них сейчас на снег брызнет молоко, и сгустится в звезды, и звезды полетят от тебя прочь, в разные стороны, и взметнутся на небо, и сложатся в узоры, пламена и зверьи хвосты. Ты населишь звездами, детьми своими, широкое небо.
Да, обнимай меня так. Чувствую горячий живот твой. Чувствую напрягшийся железный штык твой. Ты не убьешь меня?.. Мужчина стремится вперед и насквозь. Мужчина подчиняет и побеждает. Он входит и владеет, и я радуюсь и покоряюсь. Поймай раковину мою. Там, в чужих морях, ты ловил чужие раковины… чужой жемчуг?.. Ловил. Дышал в распахнутые створы. А видел тебя; одну тебя.
Ну так пронзай! Владей! Многие герои имели сумасшедшее тело мое, но еще никто на свете не владел мною, ибо я была сама себе хозяйка, и бегала по снегу босиком, и жевала скраденный на рынке мандарин, и мылась в банях Вавилона черным стиральным мылом. А ты единственный, кто…
В синем сугробе, под измазанным белыми облаками суровым небом, у подножья белой, грубой, набычившейся в зимнюю синь церкви, в гомоне и хохоте рынка, плюющего семечками, сосущего красных цыганских петушков, кидающего горячую, в пару, вареную картошку на головы толпе, как золотые слитки, сплелись великие, большие любовники. И мешковинная юбка задралась у любовницы почти до самых плеч, и любовник сбросил всю одежду на морозе — так жарко было ему, жарко и страстно. И она разбросила ноги на снегу, и он угнездился между ее раскинутых ног. И входил он в море любви своей и выходил из него, огненного, неисцелимо и неостановимо — неустанно, бесконечно, как только может без устали любить мужчина женщину, поклоняться ей, живой и великой, дрожащей, плачущей от радости на резучем снегу, всеми неудержными, сильными и страстными движеньями своими, всеми толчками вытянутой живой стрелы — внутрь, вглубь, в святая святых любви, всеми охватывающими ее, родную, выступами, холмами и взбугреньями тела, всеми вмятинами, вгибами, неистовыми крепкими кольцами души — так беспредельно и жестоко и благоговейно и жарко любил он ее на белом холодном снегу.
И снег был их свадебной простыней; и расстилалась обжигающая простыня под ними; и рыночные мальчишки кричали:
— Юродивые!.. Юродивые!.. Юродивая свадьба!.. Эй, бабы, тащите на свадьбу пироги, да две курьих ноги!.. да соленых огурцов!.. да бессарабских леденцов!.. Вот уж погуляем всласть!.. да нечего с лотков будет красть…
А они шептали, губы в губы, друг другу, не размыкая объятий:
— Ты моя жизнь.
— Ты моя жизнь.
* * *
ГОЛОСА:
А я думаю о ней все время. Все время, черт побери. Я даже не знал, что эта ушлая бестия, изловленная мной в ночных шан-хайских трущобах, в нашем вонючем русском квартале, так занозой всадится мне под сердце. Я ведь понимаю, что я ей на дух не нужен. Я, кроме ненависти, ничего у нее не вызываю… не вызывал. Зачем я думаю о ней?! Сяо Лян… завари мне, пожалуйства, верблюжий хвост… сделай хороший, крепкий люй-ча, с жиром, с молоком, с солью. Я глотну как следует, и сердце встанет на место. А то ходит, как маятник, даже поднадоело. Я себя ненавижу. Противен себе. Эта девка… обладает невероятной притягательной силой. Если б я осмелился, я бы ее сам убил. Чтобы она не мешала мне. Не стояла у меня на пути. Она стоит у меня на пути! У тебя на пути она стоит, Башкиров, вот что! Тебе надо ее убрать. Иначе ты не справишься сам с собой. Что делают с пьяным на вокзале, когда тот подбредает к тебе, начинает тебя трепать, шпынять, всячески донимать тебя, клянчить у тебе денежку на шкалик?.. Его просто пришибают, и дело с концом. Я ее пришибу. Размажу по стенке, как котенка. Вот только с духом соберусь.
Я… влюбился?!.. Это… невозможно. Этого быть не может, потому что я… Даже видавший виды Чжурчжэнь, четвертовавший людей, отрезавший голову кривым серпом у маленькой пятилетней китайской девочки в селе, говорит, что у меня сердца нет. Я король шан-хайских бандитов. Ко мне намыливаются на работу отъявленнейшие шан-хайские головорезы. Я управляю ими, как кукловод — марионетками. Я давно покончил со слюнтяйскими чувствишками — раз и навсегда. Влюбился?!.. Какая чушь. Лучше я руку себе отрежу, а дурь из головы выкину.
Господи Христе… как она пела… душа из меня вся вынулась… я тайно посещаю ее концерты, я прячусь в ресторанном зале, как мальчишка, как щенок, за бочонком с фикусом, за портьерой… слежу за ней… ловлю улыбку на ее лице, кивок головы, вижу ее черные локоны… я, идиот, сам завивал ей их, накручивал на раскаленные спицы, когда снаряжал на ресторанную охоту, на ежевечернюю добычу… Господи!.. я же русский… она пела русскую песню… значит, сердце из меня еще не все вынули… кусочек под ребрами завалялся… как она пела однажды…
Она пела однажды. Приметила в зале — старое раскосое лицо. Не китайское: те круглоголовые, рожи плоские, черты грубые, — а немыслимо утонченное, похожее на старый темно-золотой самородок, на длинный маньчжурский орех. Рядом со стариком она разглядела недвижно сидящего, со сложенными на коленях руками, маленького мальчика. По виду мальчик был отнюдь не восточного роду. Русая челка, из-под челки — серо-зеленые, прозрачные глаза. Лишь смуглота детского румяного лица указывала на то, что без южного баловства у родителей не обошлось. Старик внимательно слушал, как мадам Фудзивара поет. А она пела и не сводила глаз со старика. Нить, крепкая и тайная, протянулась между ними мгновенно.
После концерта она бросилась разыскивать таинственного слушателя. Старик и мальчик сидели за ресторанным столиком, не шевелясь, не сходя с места. Она даже поразилась: да живые ли уж, может, статуи, бронзовые бонзы.
— Чем могу служить вам?.. — Она улыбнулась и протянула руку. Алмазный браслет больно сверкнул под льющимся светом-маслом лампионов.
Старик вдруг повалился со стула перед нею на колени. Поцеловал грязные плиты пола близ ее ступней.
— Как ты можешь говорить мне так, госпожа. Это я должен просить тебя, чтобы ты разрешила мне служить тебе. Я недостоин.