Она глядела на его коричневую, медную блестящую лысину, гладкую, как днище медного котла. Мальчик сидел в кресле неподвижно. Жили, вздрагивали лишь серые прозрачные глаза на смуглом личике.
Она пожала плечами.
— Встань с полу, старик, — сказала она внезапно по-яматски, и холод узнаванья прошел по ее обнаженной в вырезе платья спине. — Ты выказал мне почтенье свое. Я хочу отплатить тебе. Тебе понравилось мое пенье? Может быть, тебе понравится мое угощенье?
Старик, кряхтя, встал с колен, отряхнул, разгладил потрепанный черный шелковый халат, туго перехваченный, по яматскому обычаю, в талии желтой шелковой лентой. Мальчик вдумчиво глядел на обоих.
— Не старайся, госпожа, — он остановил ее руку, уже повисшую в табачном дыму во взмахе зазывного жеста — она уже хотела подзывать официантов, снующих с подносами, уставленными мисками с ухой, лососем, жареными морскими червями и яйцами, протушенными больше года в земле. — Мы сюда не за едой пришли. Я разыскивал тебя очень долго. Я приглашаю тебя к себе.
— Разыскивал?.. Что ты болтаешь?..
Перед нею промелькнули, как в синематографе, бешеные картины жизни в доме Кудами. Что, если старик оттуда?! Меднолобое лицо в рыболовной сети морщин не выражало ничего. Мальчик послушно поднялся с кресла и взял старика крепко за руку.
— Оденься, — голос старика был тверд и сух. — Метет поземка. У тебя шуба есть?
Смешной. Богаче моих мехов нет ни у кого во всем Шан-Хае.
— Жди меня здесь. Моя шуба за кулисами, в гримерке.
Старик яматец и сероглазый мальчик, сутулясь под пронизывающим зимним ветром и прижавшись друг к дружке, ждали ее у входа в “Мажестик”. Она выбежала из парадных дверей и обняла их двоих сразу, ее руки белыми лебедиными шеями обвили нищую смуглоту.
— Идемте! Я отпустила шофера, он еще не вернулся с ужина… Возьмем авто?..
— Пешком добредем, госпожа. Я дольше тебя искал, чем дойти до моей фанзы.
Они прорезали город, как три живых стрелы. Лесико измеряла неверными шагами тьму шан-хайских трущоб. Подбери выше полы шубки, красавица. И сапожки, не дай-то Бог, оцарапаешь о гвозди, торчащие в изобилии из старых гнилых досок, из покореженных, оторванных с мясом дверей и оконных рам, валяющихся на узких улочках вроде баррикад; из обломков и мусора шан-хайские беспризорные бродяги мастерят себе жилища. Давненько ты здесь не бывала. Не живала. Не нюхала запаха нищеты. Как быстро человек привыкает к богатству, к довольству. И мнит, что всегда так у него было. И всегда так будет.
Быстро сгустились зимние сумерки. Январская ночь обняла бедняцкие кварталы Шан-Хая. Неугомонная поземка крутилась вокруг ног идущих, подвывала приблудным псом, колола щеки. Руки Лесико мерзли даже в обшитых изнутри мехом перчатках, под пушистой муфтой.
— Ах, до чего холодно, — поджала она намазанные в виде красного полумесяца губки. — Как… как в России.
Старик остро стрельнул в нее мгновенным взглядом из-под сморщенного высокого лба. Ничего не сказал. Мальчик молчал всю дорогу, будто был немой. Старик не заговаривал с ним, не обращался к нему, только крепко держал его за руку.
Они дошли до обители старика в конце концов. Нищая фанзочка среди замызганных старых сараев, деревянная, косая, как русский колодезный журавль. Подслеповатые окна — будто и не стекло в рамах, а слюда. Яматец толкнул рукой забухшую на холоду дверь. Она открылась, проскрипев, — здесь жители не запирались на замки.
— Входи, госпожа. Долго я ждал этого часа.
Почему ты говоришь загадками, старик. Я люблю сама загадывать загадки. Но разгадывать не люблю. Моя жизнь — загадка для меня самой. Кто я?! Я не знаю. Узнаю, быть может, когда буду лежать на смертном одре. Какой нищий, голый, пустой, большой стол! И никакого угощенья. Не надо мне еды, старик, я на всю свою жизнь наелась во всех ресторациях вашего раскосого Востока, перепробовала все — и черепаховые супы, и жареных мидий, и тушеных змей, и водку на змеином яде. Она поежилась, вспомнив ту водку в доме Кудами. Тогда она пила ее и пила бесконечно, чтобы заглушить боль пустоты, растущую день ото дня, ночь от ночи под ложечкой… здесь, под сердцем. А теперь под сердцем у тебя ничего не болит?! Мальчик во все глаза глядел на нее. Не отрывал взгляда. Он глядела ей в глаза. Она не отводила глаз. А есть ли у тебя сердце, Лесико?! Богатая, красивая, сытая, довольная Лесико?! А может, у тебя уже и сердца-то нет?!
Она села за стол. Огляделась. По стенам всей фанзы протянулись полки, полочки, этажерки, секретерчики с баночками краски, с тысячью кистей, перьев и перышек, игл, стальных и от морских ежей, дикобразьих и позолоченных, для процедур ши-цзу, — и снова кисти, кисти, и краски, краски, и баночки-скляночки, разноцветные, как лампады в церкви, как ягоды в лесу — брусника, костяника, черника, малина. И длинногорлые, туго заткнутые пробками, бутыли с тушью. И торчащие из битых, расписанных по бокам изящной китайской росписью старых ваз — гусиные и индюшачьи перья.
— О Господи! Кто ты? — вырвалось у нее.
— Я художник по телу.
Мальчик сидел за столом, поставив на край стола острые локотки, и молчал. Не сводил с нее глаз.
— Как — по телу?.. что это?..
Смешной, детский глупый страх объял ее. Меднолицый старик покачал головой, усмехнулся, рванул ворот своей рубахи. Под сползшей с плеч выцветшей бязью на иссохшем старческом теле обнаружились, расцвели, зашевелились страшные и удивительные рисунки. На плитах мышц груди, на ссохшихся плечах, на исподе рук, на тощем желтом животе плясали, бежали, двигались, дышали, только что не говорили и не кричали и иероглифы, и фигуры, и изображенья животных и людей, и плакал огромный глаз, и сияло маленькое Солнце, и снова бежали, летели сверху вниз дождем, нежным черным снегом, черными стрекозами, черными бабочками, черною саранчой, черными ласточками китайские и яматские красивые иероглифы, падали с небес, испещряли медное тело иссохшей жизни черными знаками огня, красными знаками, кричащими и говорящими — о жизни прошедшей и будущей, о жизни Иной.
Она подошла и, прикусив губу, осторожно, как раскаленной плиты, коснулась покрытого росписями и письменами корявого тела старика. Он молчал, ждал, что скажет она.
— Я не знала… о подобном обычае, — выдавила она с трудом. — Тебе… не было больно?.. когда ты делал это… Это — татуировка?..
— Все тут есть, госпожа, — старик чуть улыбнулся, — есть и работа иглой, обмокнутой в сурьму и сурик, есть и раскраска кистью. Я умею смешивать такие краски, что не смываются. Не смоются вовек. Меня положат в могилу с моими письменами.
— Зачем ты позвал меня сюда?.. Чтобы показать себя?.. я давно уже ничему не удивляюсь…
Меднолобый старик запахнул на груди рубаху и опустился к ее ногам. Сел на полу, скрестив ноги, как Будда, сидящий в лотосе на поверхности священного озера. Его морщинистое лицо осветилось изнутри лимонно-желтым сияньем. Она снова увидела сверху его гладкую яйцевидную лысину.