Империя Ч | Страница: 58

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А тут! Будьте вы прокляты! Вы! Я допускаю вас к себе лишь оттого, что боюсь сойти с ума от одиночества. Я не ваша. Напрасно вы думаете, что я одной крови с вами. Если мне понадобится, я завтра же пущу все свои деньги по ветру. По сухой шан-хайской поземке. И этот дом, похожий на дворец. И эти мерзкие наряды. И эти корзины фруктов и коробки приторных, липких конфет, цвета лошадиного дерьма. Я все развею прахом! Все сожгу! Во имя…

Василий. Василий. Имя твое. Имя твое.

Сандро, ну ты помоги мне, что ли! Ты… приди!

Мороз пошел у меня по коже, все волоски встали дыбом от звериного темного страха. Зачем ты играешь с тайными силами, девка?! Тебе легче не станет. Это воронка, и она затянет тебя. Перекрестись! Нету сил. Рука завязла на полдороге ко лбу. Ты же давно не носишь крестик, Лесико. Он мешает твоим алмазам, жемчугам дрянным, ну, ты его и сдернула. А зря. От Бога не отрекайся. Кто теперь поможет тебе?! У тебя есть все, и у тебя нет ничего. Сандро! Спой мне!..

Из тьмы спальни выступил призрак. Белый балахон, белые рукава мотаются до пят. Высокий белый треугольный колпак с нелепым помпоном. Пьеро, поющий скорбную песнь под Луной. Мальвина, Мальвина, ушла ты в чужие края, а я на чужбине, душа изнывает моя. Мальвина, зачем отдалась ты другому в ночи. Я свечку задую. Я плащ поцелую. Молчи.

Нежный белый призрак ближе подошел к ней, беззвучно. Губы его были плотно сжаты. Плачущий, тонко рыдающий голос доносился ниоткуда, сразу из всех углов спальни. Изломанные руки; вывернутые коленями внутрь, худые, как сосновые корни, ноги. Он скинул туфлю с пушистым помпоном, она отлетела в дальний угол. Я вжалась головой в подушку. Он подходил ближе. Не трогай меня, Лунный Пьеро, я боюсь тебя. Не бойся меня, прелестная девочка, Мальвина, я твой навек, навсегда. Зачем отдалась ты другому?! Зачем не любила меня?! Зачем подалась ты из дому навстречу безумью огня?!.. Руки с когтями-крючьями, накрашенными ярко-красным лаком, протянулись к ней. Черные ямы глаз, вырытых гробовой лопатой, ширились на магниево-белом, недвижном лице. Какое глухое страданье в себе я носить обречен. Не бойся, родное созданье, — любовью навек облечен. Спой песенку вместе со мною — и я успокоюсь навек. Как бьешься ты, сердце больное!.. Как падаешь, мертвенный снег… снег… снег…

Лунный Пьеро, не плачь. Я плакала вместе с ним. Он вдруг дернулся вбок, взбросил руку, и длинный рукав отлетел, мазнув меня лютым холодом по щеке. Припал на колено. Прижался к ляжке щекой. Кривая, ятаганом, улыбка изломала его густо накрашенные темно-кровавой помадой губы. Коронный номер твой, Пьеро! Продолжай! Страх бил меня. Я лежала в постели навзничь, с ужасом глядя на мертвеца, а его белые рукава летали, как две большие птицы, по комнате, били наотмашь мебель, разбивали безделушки и склянки, вазы с цветами, и звона я не слышала. Только голос. Он сочился изо всех щелей. Падал на меня отовсюду. Я стану бродячим артистом, я сердца лоскут истреплю, но только тебя я так чисто, так жадно и страстно люблю. О, эти горящие очи!.. Я так их любил целовать… Я все напролет твои ночи под окнами — буду — рыда-а-а-ать…

Я, страшным усильем, подтащила руку ко лбу и сотворила знаменье. Белая фигура дернулась еще раз, застыла. Смерк и голос. Превратился в ледяную сосульку молчанья. Тишина еще отзванивала кроваво, хрустально. На полу светились осколки ваз, графинов, стаканов, чашек. Призрак стал неотвратимо таять. Я хотела усмехнуться — губы мои, холодные и мертвые, не повиновались мне. Я подняла ставшую невесомой, легкой руку и покрестила тот угол спальни, где миг назад корчился и изгалялся Сандро.

Наутро я пошла в православный шан-хайский храм и заказала панихиду и сорокоуст по рабу Божьему Александру. Колючая, сверкающая жесткой белой крупкой поземка обвивала мне ноги, я шла и глядела на носки своих высоких, из тонко выделанной телячьей кожи, модельных сапожек на шнуровке.

* * *

Ах, милая! Ты скучаешь по нашей зиме?

Помнишь тех двоих в Вавилонской подворотне? Как обнимались, как сладко боролись они. Какая радость светилась на их румяных лицах. А тебе, кем бы тебе хотелось стать на земле, ну-ка, — ежели б у тебя вдруг были отняты все годы твоих бестолковых страданий и скитаний, все нажитое богатство, все Чужбины, обнимавшие тебя днем и ночью, — все твои приключенья вдруг, разом, были бы отобраны у тебя, и Господь Бог задал бы тебе с небес простой и важный вопрос: кем бы ты хотела стать на этой земле, пока ты здесь живешь?! Единственно хотела. Только не соври!

Как я могу соврать. Я уж и ответ знаю давно.

Я хотела бы стать на улицах Града-Пряника — городской сумасшедшей. Нигде не служить. А лишь Богу служить. Ходить в рубище. В грубой холстине. Ступать по грязи и по снегу, по опилкам и по насту босыми ногами. Поднимать двумя пальцами мешковину свою: гляньте, какая у меня одежа Царская!.. загляденье… Забредала б я на рынок. Захватывала с лотка — в горсть — бруснику, золотую морошку. Подбрасывала в воздух, в искры мороза и Солнца над головой, хватала падающую с небес ягоду ртом: эх, и ловка я, циркачка, жонглерка, на все руки актерка!.. И садилась бы я в яркий синий снег прямо на рынке, и разевала рот шире варежки, и пела — яркую, ослепительную, как три Солнца зимних, песню — торговкам и богачкам, дворникам и прачкам, графьям и князьям и всему люду служилому, и солдатне, и офицерью, и слушали б, улыбаясь и плача, вечную песню мою. Вот как я б хотела петь! А не тут… не в этих залах, где столы со снедью, где битые рюмки, где пахнет женским потом и чулками… где пьяно рыгают купцы и подлецы…

А потом? Чтоб ты хотела делать потом, бедная моя, маленькая сумасшедшая?..

А потом я бы хотела выбежать из ворот рынка и побежать по улице.

Вот так, бежать по улице, и чтоб волосья за спиной развевались; так, бежала-бежала я, и встретила любимого моего, возлюбленного моего. Какой он прекрасный! Словами не передать. Он сильный, худой, весь из мышц сплошных, а босой — зимой идет по улице, как и я же. Он красивый, лоб его бритый, как у солдата, а взгляд голодный и веселый, и наглый, и дерзкий. Он раздевает меня взглядом своим догола. И я бросаюсь ему на шею сразу же, как завижу его, не медлю.

Здравствуй, милый мой, сильный мой, солдат мой, моряк мой! Давно ли ты вернулся со страшной Зимней Войны?!

Милая моя, я нынче приехал, я трясся в эшелоне, я обморозил ноги, и пальцы рук тоже поморозил, не беда, хоть и сильно болят; видишь, у меня нет ни сапог, ни портянок, а с моря нас перебросили воевать на сушу, а амуницию неважнецкую выдали. Много ребятишек там наших полегло! Война, родная, — это страшная, гадкая вещь. Лучше мне тебе о ней не говорить. Я воевал, но мне стыдно, что я убивал на Войне людей.

А когда она кончится?!.. скажи…

Он подхватит меня на руки, и я прижмусь щекой к его груди.

Никогда она не кончится, светлая моя; потому что доколе люди живут на лике земли и копошатся на ней, и строят города, и мостят мосты через великие большие реки, и куют оружье в страшных, тайных кузнях своих, и точат мечи друг на друга, и чистят гнилыми шомполами ружейные стволы, и кладут взрывчатку под красивые холмы земные и взгорья, чтобы взлетели на воздух избы и церкви, чтобы тела малых детей разорвало надвое, а старухи уткнулись лицами в грязь земли, шепча: последний, последний День пришел!.. День Гнева… — дотоле будет греметь ледяная Зимняя Война, ибо метет снег в полях и степях, на высоких восточных горах и на скалистых, жестоких побережьях, где море бьет о камни ледяным серым, грохочущим бубном, снег метет. И снегу нет конца. И нет конца взрывам и проклятьям. Кровь человечья нынче недорого стоит. Рубище твое, милая, во сто крат дороже!