Она ничего не ответила. Ее губы тряслись. Тряслось, похоже, все ее лицо. Она больше не плакала. Слишком испугалась, чтобы плакать.
— Потому что, если ты знала, — Эдди продолжал хмуриться, — если ты действительно знала, я хочу, чтобы ты сказала мне — почему? Что-то я могу понять сам, но почему моя мама хотела, чтобы я принимал воду за лекарство… и считал, что у меня астма здесь, — он указал на свою грудь, — тогда как мистер Кин говорит, что вся моя астма только там. — И он указал на голову.
Она подумала, что все объяснит. Объяснит спокойно и логично. Как боялась, что он умрет в пять лет, как это свело бы ее с ума, учитывая, что она потеряла Фрэнка двумя годами раньше. Как пришла к пониманию, что защитить своего ребенка можно лишь неусыпным вниманием к нему и любовью, что за ребенком надо следить, как за садом, удобрять, удалять сорняки и да, иногда обрезать и прореживать, пусть это и больно. Она могла бы сказать, что иногда для ребенка лучше — особенно такого болезненного ребенка, как Эдди, — думать, что он болен, чем действительно болеть. И она могла бы закончить свою тираду словами о непроходимой тупости врачей и удивительной силе любви; она могла бы сказать: она знала, что у него астма, и не имело никакого значения, что думали по этому поводу врачи и что они ему прописывали. Она могла бы сказать, что лекарства готовятся не только в ступках зловредных аптекарей, сующих нос в чужие дела. Эдди, могла бы она сказать, это лекарство, потому что материнская любовь делает его таковым, и я могу придавать воде целительные свойства, пока ты хочешь этого и позволяешь мне это делать. Это сила, которую Бог дает любящим и заботливым матерям. Пожалуйста, Эдди, пожалуйста, любовь моего сердца, ты должен мне поверить.
Но в итоге она не сказала ничего. Слишком испугалась.
— Но, возможно, нам даже не нужно об этом говорить, — продолжил Эдди. — Мистер Кин, возможно, шутил со мной. Иногда взрослые… ты понимаешь, они любят подшучивать над детьми. Потому что дети готовы верить чуть ли не всему. Нехорошо так поступать с детьми, но иногда взрослые это делают.
— Да! — с жаром воскликнула Соня Каспбрэк. — Им нравится подшучивать, и иногда они такие глупые… злобные… и… и…
— Значит, я буду по-прежнему общаться с Биллом и остальными моими друзьями и продолжать принимать лекарство от астмы. Вероятно, это наилучший выход. Или ты так не думаешь?
Только теперь она поняла, уже слишком поздно, как ловко — и как жестоко — ее загнали в ловушку. Он практически шантажировал ее, но что она могла с этим поделать? Она хотела спросить, откуда у него такая расчетливость, такое умение манипулировать людьми, открыла рот, чтобы спросить… а потом закрыла. Потому что, учитывая его настроение, он скорее всего ответил бы.
Но она знала одно. Да. Одно она знала наверняка: больше никогда, никогда, никогда, никогда в жизни ноги ее не будет в аптеке сующего нос в чужие дела мистера Кина.
— Мама? — прервал ее размышления его голос, на удивление застенчивый.
Она подняла голову и увидела, что перед ней снова Эдди, только Эдди, и с радостью двинулась к нему.
— Ты меня обнимешь, мама?
Она обняла, но осторожно, чтобы не причинить боль сломанной руке (и не сдвинуть осколки кости, которые могли попасть в систему кровообращения и добраться до сердца — а какой матери хочется убить свое дитятко любовью?), а Эдди обнял ее.
7
По разумению Эдди, его мать ушла очень вовремя. На протяжении этого ужасного противостояния он чувствовал, как в горле и легких скапливается воздух, застрявший там и не сдвигающийся с места, затхлый и тяжелый, грозящий отравить его.
Он держался, пока за ней не захлопнулась дверь, а потом начал жадно раскрывать рот и хрипеть. Но спертый воздух ходил взад-вперед по сжатому горлу, словно теплая кочерга. Он потянулся за ингалятором, стукнул сломанную руку, но его это не волновало. Выпустил в горло сильную струю. Глубоко вдохнул камфорный вкус, думая: «Не важно, плацебо это или нет, как ни назови, главное, что помогает».
Лег на подушки, закрыл глаза, впервые после появления матери в палате задышав свободно. Он напугался, сильно напугался. Что он ей наговорил, как себя вел с ней… это был он — и совсем не он. Что-то действовало в нем, действовало через него, какая-то сила… и его мать тоже это почувствовала. Эдди видел это в ее глазах, в ее трясущихся губах. Он не мог сказать, что сила эта — зло, но ее огромная мощь пугала. То же самое чувствуешь, когда в парке развлечений садишься на действительно опасный аттракцион и осознаешь, что вылезти не удастся, пока поездка не закончится, какая бы тебе ни грозила опасность.
«Назад пути нет, — подумал Эдди, ощущая жаркую тяжесть гипсовой повязки на сломанной руке, зуд кожи под ней. — Никто не вернется домой, пока мы не дойдем до конца. Но, господи, я так боюсь, так боюсь». И он знал истинную причину, по которой не позволил ей отсечь его от друзей: один бы он этого не вынес.
Он немного поплакал, а потом погрузился в тревожный сон. Снилась ему темнота, в которой механизмы — насосы — что-то перекачивали и перекачивали.
8
Вечером, когда Билл и остальные Неудачники пришли в больницу, опять собирался дождь. Эдди не удивился их появлению. Знал, что они вернутся.
День выдался жарким — все соглашались, что третья неделя июля стала самой жаркой в это необычно жаркое лето, — и к четырем пополудни в небе начали собираться грозовые тучи, лилово-черные и огромные, беременные дождем, заряженные молниями. Люди спешили закончить свои дела и заметно нервничали, то и дело поглядывая на небо. Большинство склонялось к тому, что гроза разразится к обеду и вымоет из воздуха тяжелую духоту. Парки и детские площадки Дерри, где летом и так не толпился народ, к шести вечера опустели полностью. Но дождь все не начинался, и качели висели недвижно, не отбрасывая тени в странно желтом ровном свете. Отдаленные раскаты грома, собачий лай, гул автомобилей, проезжающих по Внешней Главной улице, — никакие другие звуки не слышались в палате Эдди, пока не пришли Неудачники.
Билл зашел первым, за ним — Ричи, Беверли и Стэн, Майк и, наконец, Бен. В свитере под горло выглядел он совсем несчастным.
Они приблизились к кровати, такие серьезные. Даже Ричи не улыбался.
«Их лица, — думал Эдди. — Их лица. Оосподи-суси! Какие у них лица!»
Он видел в них то самое, что мать днем увидела в его лице: такое странное сочетание силы и беспомощности. В желтоватом предгрозовом отсвете, ложащемся на кожу, лица становились призрачными, далекими, расплывчатыми.
«Мы на перепутье, — подумал Эдди. — Впереди что-то новое… а сейчас мы на перепутье. И что нас ждет, когда мы минуем его? Куда мы попадем? Куда?»
— П-привет, Э-Э-Эдди, — поздоровался Билл. — Ка-ак де-ела?
— Нормально, Большой Билл. — Эдди попытался улыбнуться.
— Вчера денек у тебя, как я понимаю, выдался тот еще. — Едва Майк произнес эти слова, как накатил раскат грома. В палате Эдди не горел ни верхний свет, ни настольная лампа, и все они, казалось, то растворялись, то появлялись в синюшном свете, вливающемся в окно. Эдди подумал о том, что этим светом накрыт сейчас весь Дерри, под ним сейчас лежит Маккэррон-парк, он неровными лучами проваливается сквозь дыры в крыше Моста Поцелуев, в нем Кендускиг напоминает дымчатое стекло, широкая лента которого небрежно брошена в Пустоши. Он подумал о детских качалках, доски которых замерли под разными углами рядом со зданием начальной школы под громоздящимися черными облаками. Он подумал об этом предгрозовом желтом свете, о безмолвии: казалось, весь город заснул… или умер.