— Строгость обещаю.
— И уважение.
— Уважение тоже будет, мадемуазель.
Анастасия снова повернулась к дворецкому.
— Покажи хозяйство Владимиру Михайловичу, Никанор, — велела она.
— Слушаюсь, барышня.
Дворецкий и Кочубчик ушли. Сонька, явно волнуясь, посмотрела на дочку, потом на княжну.
— Ну, как он вам?.. Хороший ведь, правда?
Михелина молчала, Анастасия тоже.
— Он вам понравится! — заверила воровка. — Чуточку пообвыкнет, оботрется, и вы на него не нарадуетесь.
— Лишь бы ты, мама, радовалась ему, — заметила дочка.
— Да я уж рада. Так рада, что голова совсем не своя.
— Мне кажется, он выпивающий, — по-взрослому строго заметила княжна.
— Конечно выпивающий. Бывало! — согласилась воровка. — А жизнь какая ведь на него свалилась?.. Разве там не пьют?
— Здесь пьянства быть не должно, передайте.
— Да я уже говорила!.. И объясняла, и просила, и даже угрожала!.. Все понял, со всем согласен. Да и с кем здесь пить?
— С самим собой, — усмехнулась Михелина.
— Если зайца долго бить, его можно научить даже спички зажигать, — попыталась отшутиться воровка.
— Как бы заяц сдачи не дал.
Лицо матери вдруг стало злым, жестким.
— А что это здесь вы мне морилово устроили?!. Пьет не пьет, сдачи даст не даст!.. Могу ведь манатки собрать, и все ваше станет нашим!
— Сонь, ты чего? — попыталась обнять ее дочка.
Мать сбросила ее руку.
— Сама за него переживаю, не меньше вашего!.. И следить за ним стану так, мало не покажется! — Повернулась и быстро покинула комнату.
— Мне ее жалко, — тихо произнесла Анастасия.
— Мне тоже, — кивнула Михелина. — Но я бы такого не полюбила. Скользкий какой-то.
— А мне он показался мужчиной забавным, — улыбнулась княжна. — И я даже понимаю твою маму.
Сонька сидела на диване в халате, наблюдала, как готовился ко сну Кочубчик. Он не спеша и любовно повесил в шкаф белый пиджак, затем, скача то на одной ноге, то на другой, стянул брюки, после чего принялся снимать сорочку.
На теле были видны синяки, ссадины, глубокие шрамы — следы былой жизни.
Воровка подошла сзади, обняла.
— Любимый… Единственный. — Поцеловала глубокий шрам на груди. — Бедненький мой.
— Это твои паскуды ширнули. Сам удивляюсь, как оклемался, — пожаловался Володя.
— Но ведь оклемался, и слава богу.
— Кость крепкая от папки с мамкой, мать бы их за ногу!
Сонька повернула его лицом к себе, через паузу спросила:
— Может, тебе денег дать?
— Зачем? — искренне удивился вор.
— Мужчина всегда должен быть при деньгах. А потом — вдруг захочется сходить к корешам.
— К каким корешам?
— Которые на воле.
Кочубчик рассмеялся.
— Говоришь так, будто здесь арестантская.
— Не арестантская, а все одно первое время скучать будешь. — Воровка явно проверяла его. — Дать?
— Не-е, мама, не надо… Я тут как у Христа за пазухой. Не желаю видеть все это блудилище. — Неожиданно добавил, снова рассмеявшись: — А понадобятся тугрики, тут есть чего цопнуть!
— Нет, Володя, здесь этого делать нельзя. Мне поверили, я за тебя отвечаю.
— Шутка, мама!.. Шутка! — Кочубчик ласково придавил ее нос пальцем. — Да и попробуй тут чего дернуть!.. Одна малявка так зыркает, что волосы на жопе шевелятся… Или еще этот хрен старый.
— Володя… Володечка… Даже не вздумай.
— Ну, Сонь, как неродная!.. Зачем воровать, когда как у Христа за пазухой. Да еще такая мамка рядом! — Он обнял ее и стал целовать.
Сонька задыхалась, теряла сознание, ловила его губы своими, тихо и томно стонала.
— Мама… родная… ты самая лучшая… А я тварь, мама.
Они упали на кровать, и ласки продолжались в постели.
…Потом они не спали. Тихо, полусонным голосом Кочубчик рассказывал Соньке о своей жизни.
— Когда братки меня пришили, пролежал я в лесу, считай, целую неделю. Все в память никак не приходил. Пока не подобрала одна хавронья.
— Какая хавронья? — не без ревности насторожилась воровка.
— Да так, баруха из соседней деревни. Вот у нее и оклемывался почти год.
— Молодая?
Володька повернул к ней голову, окинул оценивающим взглядом.
— Не очень. Чуток тебя помоложе будет.
Сонька проглотила сказанное, с деланым безразличием спросила:
— Ну, оклемался… И чего дальше?
— Дальше стал шарить мозгом, чего делать, куда лыжи направить.
— Дом-то хоть целый остался?
— Такой целый, что хотя б одно бревно в пепелище отыскать! — хмыкнул вор. Помолчал, переживая обиду, продолжил: — А куда двигать ноги, Сонь?.. На волю — враз твои товарищи прирежут. Жить у этой чувайки — тоже тоска смертная.
— Детей меж вами не осталось?
Кочубчик хохотнул.
— Осталось!.. Свинья с сиськами да поросята с мисками! — то ли отшутился, то ли чего-то недосказал он. Дотянулся до кисета, закурил.
— Не кури здесь! — шепотом приказала воровка. — Барыня ругается!
— Барыня… От горшка — до ремешка! — пренебрежительно сплюнул вор. — Вот и понял тогда, что алюсником быть — самое безопасное дело. Ни мокрухи тебе, ни бомбилово, никакого другого гоп-стопа!.. Копыто протянул, жалости по самое некуда подпустил, сказочку какую-нибудь даванул, и, глядишь, к вечеру и на хлебушек, и на курево, и на шмыгаря — на все хватает! К тому ж и синежопые подобных бухариков в упор не желают видеть.
— И что ж, воры тебя больше не искали? — с недоверием поинтересовалась Сонька.
— Искали!.. Еще как искали!.. Какой-то люмпик бздо пустил про меня, пришлось катиться по железке из Москвы в Тверь, из Твери вот в Питер… А тут пока никто еще не вынюхал — все чинно, кучеряво. — Бросил окурок в стакан с водой, пошутил: — Может, ты на меня стуканешь?.. А, Сонь?
Она прикрыла ему рот ладошкой, навалилась всем телом.
— Любимый… Самый желанный и самый единственный. — И стала снова целовать его нежно, до головокружения.
На улице был уже полдень, но Табба от безделья не спешила покидать постель, валялась в ней бессмысленно и тягостно.
Катенька подкатила к ее кровати на столике утренний чай с цукатами, налила в чашку.