Фата-моргана | Страница: 93

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Что говорить, решение не простое, особенно для нее.

С отцом странные были отношения.

Чуть ли не боготворила его (говорила, что в детстве не могла заснуть, если отца не было дома, прислушивалась к шорохам в прихожей: пришел не пришел – он подолгу задерживался в институте), с другой – делала все так, будто хотела насолить ему. Все понимала, но поделать с собой ничего не могла. Да и хотела ли, если честно? Что это было – своеволие, эгоизм? – трудно сказать.

Похоже, у нее было атрофировано то, что обычно называют чувством долга. Еще в детстве родители пытались ей втолковать, что нельзя жить, только подчиняясь собственным желаниям, есть еще и обязанности – то, что человек должен выполнять независимо от того, хочется ему или не хочется. Утром, перед уходом на работу, отец заглядывал к ней в комнату и просил прийти пораньше, чтобы поговорить, она соглашалась и приходила поздно, когда родители спали (маялись в ожидании).

Ей прощали (а может, просто терялись, не зная, что предпринять), но однажды, когда она пришла аж под утро, не предупредив, не позвонив, отец встретил ее у порога и сказал: «Уходи!» Она сказала: «Отлично», с высокомерной такой усмешкой, дескать, наконец-то! Наконец-то ей не надо будет ни перед кем отчитываться, зависеть от кого-то, наконец-то ее оставят в покое и не будут доставать своими нравоучениями.

Скорей всего, именно эта усмешка и допекла отца. Он схватил дочь за воротник и, буквально втащив в квартиру, отхлестал по щекам. Это был первый и последний раз, когда он дотронулся до нее. Она смотрела на него сухими воспаленными глазами и видела неузнаваемое, искаженное гневом лицо.

Потом она сидела запершись в ванной, на холодном полу, прижав колени к подбородку и, словно окаменев (с ней бывало – обидевшись, будто впадала в столбняк), такими же сухими бесслезными глазами смотрела перед собой. Тихий стук вывел ее из этого состояния. Пусть она его простит (из-за двери), пусть не обижается, он ведь не хотел. Это он не ее – себя ударил.

Она не отвечала, не открывала, но отец продолжал стучать, не уходил, что-то бормоча в дверную щелку глухим, виноватым, жалким голосом. Ее вдруг начало трясти, сначала сухо, потом прорвало – полились слезы, причем так, что полотенце, которое взяла, сразу насквозь вымокло. Она давно не плакала (и вообще редко), а теперь всхлипывала с каким-то наслаждением. Даже не помнила, как открыла дверь.

Иногда трудно было понять, правду говорит или нет. Это еще в детстве началось и потом так и не кончилось. Часто она представляла ситуацию такой, какой ей хотелось (или кто-то должен был так видеть). Прогуливая школу, она беззастенчиво вешала на уши родителям про готовящийся фестиваль песни, в котором она якобы принимает активное участие (репетиции до одиннадцати вечера) или литературный конкурс (она чуть ли не в жюри и допоздна засиживается, читая представленные работы). Это могли быть капустник, соревнования по прыжкам в высоту или помощь пенсионерам соседнего со школой дома…

Родители всякий раз покупались на ее искренность, горящие глаза и почти художественные подробности (она даже исполняла какую-нибудь песню либо показывала эскизы плаката к очередному празднику). А потом вдруг открывалось (или не открывалось), что никакого концерта или выставки и в помине, а она мало того, что где-то допоздна ошивалась, еще и целую неделю (если не больше) не была в школе. Своего рода двойная жизнь – реальная и вымышленная.

В школе ей было откровенно скучно, и она к классу девятому этой скуки уже не в силах была выносить. Если раньше только присутствовала (как сетовала директриса), только отсиживала, не проявляя никакого интереса к тому, что происходит на уроке, смотрела в окно и о чем-то мечтала (о чем?), раздражая учителей, то в старших уже откровенно манкировала и вела себя вызывающе.

Родителям, конечно, это далось довольно дорого (теперь-то осознавала) – вызывали к директору, грозили исключением, никто в доме не спал, дожидаясь ее возвращений (единственная дочь!), бросались на ее поиски, даже пытались запирать, но все напрасно. Вдруг до нее что-то доходило (пробуждение), она на некоторое время включалась, подгоняла, насколько могла, запущенное (способная), но как только все устаканивалось – снова.

Странное состояние – полусна-полуяви, нечто похожее на нирвану: часто она даже не могла вспомнить, что с ней было, когда ее не было. Родители к ней взывали, к совести и прочему, она терпеливо выслушивала, время от времени возражая, как бы все понимая, однако не всегда соглашаясь, но потом все быстро рассеивалось и… повторялось: где-то она бродила вместо или после школы, шла в парк, в кино, в Пушкинский, Зоологический или Исторический музеи и там в тишине бродила, глазея на картины или чучела (зачем они это делают?), подолгу пялилась на какое-нибудь древнее украшение – серьгу или изъеденный тысячелетней ржавчиной клинок.

Она и сама не понимала, что с ней. Дурного-то ведь ничего не делала (ну покуривала). Родители, однако, не верили, донимали возмущенно-строгими вопросами: где была, о чем думала, когда прогуливала и прочее.

Да ни о чем не думала! Просто ушла, вот и все! Как это? А вот так! Вдруг стало невмоготу, как если бы она задыхалась, как если бы не хватало воздуха. Не могли поверить, что гуляла одна. Разумеется, одна, она была одна даже тогда, когда гуляла вместе с другими – такое состояние. То есть могла разговаривать, смеяться, валять дурака, но все равно – в отрыве, в каком-то своем пространстве – объяснить невозможно. Что-то протекало сквозь нее, чему не было названия, ветер и поток…

Тогда-то она, кстати, и открыла для себя японскую и китайскую поэзию. Все эти танки и хокку. Басё и Ду Фу. Ворона вспорхнула с ветки, ком снега свалился на землю, ветка трепещет…

Может, как раз тогда и происходило то, настоящее – слияние с жизнью, которого так не хватает.

Отец вдруг как-то подошел к ней (она, помнится, мурыжила какое-то правило по физике), положил руку на плечо и сказал: «А знаешь, мне вдруг показалось, что ты все делаешь правильно: мало ли кто как считает, каждый ведь живет как может и понимает, а у тебя своя жизнь, значит, и своя судьба. И плевать на прочее! (Тут последовала пауза.) Но и отвечать готовься за все сама, все принимать, что последует – за ошибки, иллюзии, проступки, за все… Расплачиваться-то тоже тебе, а не кому-то другому. Хотя и нам придется, тут никуда не деться, мы ведь не чужие, твое тоже принимаем близко к сердцу. Не забывай только, что жизнь – одна, переиграть ее мало кому удается, потом слишком поздно бывает, когда спохватываешься.

Что его вдруг тогда толкнуло к этому, какая-такая мысль?

Когда отцу предложили контракт в университете в Лос-Анджелесе, он звал ее с собой, и потом, спустя год или два, когда уже стало ясно, что обратно не вернется (он уже возглавлял там целую лабораторию) и с гринкартой у него был полный порядок, она отказывалась ехать, словно была обижена его отъездом. Хотя понимала, что все он сделал правильно – его институт медленно отдавал концы, зарплату платили мизерную, да и ту задерживали. И народ стал мало-помалу расползаться – кто раздобывал грант, кто уезжал по контракту, кто ударился в коммерцию – жить-то нужно.