Тогда я ещё не был морским драконом и потому не мог ощутить весь ужас его бессрочного заточения. Но мне почудилось, будто я почувствовал связанный с ним страх и понял причину его спокойствия; лишь многие годы спустя я смог полностью дать себе отчёт почему: то было осознание прискорбной истины, что и добро, и зло в равной степени неизбежны. А морской дракон всё понимал, но его, казалось, вовсе не беспокоило, что я его не постигаю.
Я приник лицом к стеклу, вглядываясь всё пристальнее, пытаясь проникнуть в его ускользающую от меня тайну. Мне вдруг пришло в голову, что морской дракон обрёл красоту не просто так, а подчиняясь неумолимым законам эволюции, — может, ради того, чтобы привлекать самок, а может, чтобы раствориться среди многоцветия коралловых рифов. Теперь-то я знаю, что красота есть бунт жизни против самой себя и что морской дракон есть самое совершенное творение жизни, своего рода песнь.
Процесс моего преображения длился один краткий миг. То была какая-то вспышка, хоть это и слишком тусклое слово для того, что я испытал. Вначале мне показалось, что я погрузился в сон, и лишь много поздней я понял, что пробуждение не наступит. Морской дракон длинной своей мордой тыкался в стекло с другой стороны — там, где я прижался лицом к холодной глади. Его удивительные глаза вращались независимо друг от друга, но оба смотрели на меня, хоть и под разным углом. Что он пытался сказать мне? Ничего? Или всё-таки нечто? Я почувствовал себя обвиняемым и осознал свой грех. Зашептал, словно меня можно было расслышать через стекло, прошипел что-то почти злобно. Задавал ли он мне вопросы, ответов на которые я не знал? А может, морской дракон говорил мне без слов, на каком-то мерцающем языке красок: «Я стану тобой».
«А я, — пронеслось у меня в голове, — я стану тобой?»
И, несмотря на едва заметное колыхание похожих на водоросли плавников, я знал, что морской дракон даже не шелохнулся при этой мысли, он только всё пристальнее всматривался в меня, словно видел насквозь, будто заглядывал в душу самым ужасным образом своими невероятными, всевидящими глазами, и взгляд их мне показался всезнающим.
Я замолчал.
Возможно, я слишком долго и слишком пристально смотрел на него.
Как бы то ни было, но я на мгновение ощутил одновременно и тошнотворное головокружение, и дикое чувство свободы. Я словно утратил вес, точку опоры, физическую форму; я падал, кувыркаясь,
как акробат, проникая через стекло, через воду в глаза морского дракона, перетекая в него, в то время как он перетекал в меня, а затем я обнаружил, что смотрю из аквариума на вывалявшегося в грязи мужчину, пристально разглядывающего меня, — того самого, который (теперь я вправе был обольщать себя подобной надеждой) наконец-то расскажет мою историю.
Первые 60 страниц в альбоме Гоулда отсутствуют; его книга начинается со страницы 61.
Моё вторжение в Австралию — Прискорбная ошибка — Бочки с чёрными головами — Король и я — Ошибка Жана-Бабёфа Одюбона — Птицы в роли бюргеров — Капитан Пинчбек и Французская революция — Война с чернокожими — Бандит Клукас — Его вероломство — Хрущ — Трагическая кончина ломателя машин — Фейерверки слов
До сей поры мне ещё не довелось описать свою весьма скромную роль в том поистине великом предприятии, кое представляла собой высадка англичан на Землю Ван-Димена, как мы её тогда называли, или на Тасманию, как предпочитают ныне звать её здесь родившиеся, изрядно стыдясь, видимо, свидетельств вроде моего повествования о событиях, очевидцем которых мне довелось стать. Однако я таки полагаю, моё участие в них достойно описания и увековечения.
С той самой поры, как в 1803 году я, тогда желторотый юнец, выпрыгнул из вельбота — по настоянию мистера Бэнкса, ткнувшего меня пистолетом в спину для поддержания моего духа, — и упал ничком в бурные воды бухты Рисдон, и на меня, и на страну, близ берегов коей это свершилось, то и дело обрушивались всяческие беды.
Я то плыл, барахтаясь, то брёл по мелководью, сбиваемый с ног волнами, пока не выбрался наконец на берег с тем, что представлялось мне стягом родины, и как можно глубже воткнул древко в песок, таким образом вводя во владение бескрайней страной, простёршейся передо мною, своё великое королевство, кое символизировал развевающийся над головой флаг. Но едва я опустил руку, отсалютовав ему, и гордо возвёл на него свой взор, как увидел, что на ветру реет и полощется пожелтевшая простыня, вся в грязных обширных пятнах, кои остались на ней после томных вечеров, проведённых губернатором Боуэном в обществе самоанской принцессы Лаллы-Рух.
Я получил семь лет за хищение частной собственности, ещё четырнадцать за неуважение к представителю власти и двадцать восемь сверх того за оскорбление Величества. Нужно отдать должное судьям, они проявили милосердие и не дали мне пожизненного срока, но всё равно это значило, что я осуждён на всю оставшуюся жизнь.
Вот так всё и получилось. Где-то через год мне удалось совершить побег, и я отбыл на борту китобойного судна в Америку, откуда вернулся в Англию, где жил прячась, подобно крысе, скрываясь под разными вымышленными именами все последующие двадцать лет, пока не был опознан и депортирован обратно, сюда. И ей-богу, единственное, что ещё заставляет меня цепляться за жизнь, это отнюдь не надежда на освобождение, а напротив, упование, что наконец надо мной смилуются и сделают то, что следовало сделать много лет назад, то есть убить.
Губернатор Боуэн был столь разъярён случившимся, что, когда по прошествии небольшого времени несколько сотен чернокожих с семьями явилось к бухте поохотиться на кенгуру, принял это за объявление войны и немедленно велел канонирам открыть огонь по туземцам, сгрудившимся на берегу. После залпа на песке осталось примерно сорок пять мёртвых мужчин, женщин и детей, и бог весть сколько ещё раненых соотечественники уволокли умирать в далёких селениях.
К восторгу мистера Бэнкса, трупы чернокожих по большей части не имели видимых повреждений, равно как и множество обретённых им предметов материальной культуры: копий, изящных ожерелий из раковин, тростниковых корзин, шкур и тому подобного. Пока я, прикованный к дереву кандалами, ожидал приговора, мои собратья по каторге занимались тем, что отрубали чернокожим головы и засаливали их. Полдюжины бочек с головами, плавающими в рассоле, как на Хэллоуин плавают в ушате с водой яблоки, которые ребятишки, заложившие руки за спину, с хохотом вытаскивают зубами, соревнуясь, кто сделает это ловчее, доставили мистеру Бэнксу большое удовольствие; он был рад — и тут я передаю его собственные слова, — что они могут расширить наши знания о побочной отрасли человеческой расы.
И теперь каждый раз, когда волны снова начинают лизать мои истерзанные лодыжки, подбираясь всё выше и выше, я вспоминаю эти купающиеся в рассоле чёрные головы с их белёсыми, как творог, глазами, закатившимися не то от ужаса, не то от недоумения, и думаю, что ни им, ни мне тогда не дано было знать, сколько бед навлекут они на мою собственную башку. Когда острая боль обжигает мои ноги, изъязвлённые, покрытые струпьями, как скалы устрицами, там, где лодыжки скованы железными кандалами, я знаю, что вскоре мою камеру, прилепившуюся у подножия каменистого утёса ниже верхней точки прилива, затопит водой; вам, без сомнения, доводилось читать об этих печально известных «рыбьих садках» в лживых бульварных газетёнках, печатавших истории про беглого каторжника Мэтта Брейди, бесчеловечные условия его заключения и последующую карьеру знаменитого разбойника, наводившего страх на жителей буша.