— Да… — задумчиво протягивает Меча, вновь поглядев на балкон, откуда только что ушли Хорхе с Ириной. — Армандо был совсем другим.
Макс знает, она сравнивает первого мужа не с ним. Она продолжает думать о той Испании, что погубила композитора, об Испании, куда она ни за что не желает возвращаться. Макс знает это — но все равно чувствует легкую досаду. След былого раздражения к человеку, с которым, по сути дела, общался лишь несколько дней на борту «Кап Полония» и в Буэнос-Айресе.
— Это я уже слышал… Помню-помню: образованный, с творческим воображением, с либеральными убеждениями… И синяки на твоем теле я тоже помню.
Меча Инсунса, насторожившись уже от его тона, смотрит осуждающе. Потом поворачивает голову к заливу, где чернеет конус Везувия.
— Прошло так много лет, Макс… Это тебя недостойно.
Он не отвечает. Только смотрит на нее. Глаза Мечи сощурены от солнечного блеска, и оттого виднее становятся многочисленные мелкие морщинки вокруг глаз.
— Я вышла замуж очень рано… И благодаря Армандо заглянула в темные глубины себя самой.
— Он развратил тебя. В определенном смысле.
Прежде чем ответить, она качает головой.
— Нет. Хотя, быть может, главное в этом — «в определенном смысле». Все, что я познала, уже пребывало во мне. Армандо всего лишь поставил передо мной зеркало. И провел по моим собственным темным закоулкам. А может быть, и это тоже не так. И он всего лишь мне их показал.
— А ты повторила этот номер со мной.
— Тебе самому нравилось смотреть. Вспомни эти зеркала в отеле.
— Нет. Мне нравилось смотреть, как ты смотришь.
От внезапного звонкого смеха, кажется, молодеют медовые глаза. Она по-прежнему сидит вполоборота и смотрит на залив.
— Нет, друг мой… Ты всегда был другой породы. Совсем другой. Всегда оставался чист, несмотря на все твои грязные трюки. Так душевно здоров. Верен и прямодушен даже в своих изменах и обманах. Настоящий солдат.
— Ради бога, Меча. Ты была…
— Теперь уже не имеет никакого значения, кем и какой я была, — сделавшись внезапно очень серьезной, она поворачивается к нему. — А вот ты был и остаешься обманщиком. И нечего смотреть на меня так. Я очень хорошо знаю этот чрезмерно честный взгляд. Лучше, чем тебе кажется.
— Я правду говорю! — возражает Макс. — Я и подумать не мог, что для тебя это сколько-нибудь важно.
— И поэтому ты смылся из Ниццы? Не дождавшись результата?.. О господи. Такой же дурак, как и все остальные. И в том твоя ошибка.
Она откидывается назад, на спинку стула. И замирает на минуту, словно отыскивает в постаревшем человеке, которого видит перед собой, прежние черты.
— Ты прожил жизнь на вражеской территории, — говорит она наконец. — Ты был на самой настоящей и нескончаемой войне — достаточно было увидеть твои глаза. В таких ситуациях мы особенно остро чувствуем, что вы, мужчины, смертны и задержались возле нас на миг, по пути на фронт, нам неведомый. И тогда мы чувствуем, что готовы влюбиться еще чуточку сильней.
— Мне никогда не нравились войны. Люди вроде меня неизменно их проигрывают.
— Сейчас уже все равно, — холодно кивает она. — А мне вот нравится, что время так и не совладало с этой твоей улыбкой славного малого… С твоей элегантностью последних солдат при Ватерлоо… Ты напоминаешь мне мужчину, которого я забыла. Ты постарел, и я не о физическом облике говорю. Полагаю, это случается со всеми, кто достиг какой-то определенности. Как у тебя обстоит дело с определенностями, Макс?
— Весьма посредственно. Уяснил только, что людям свойственно сомневаться, вспоминать и умирать.
— Без этого нельзя. Только сомнение поддерживает в человеке молодость. Определенность же — нечто вроде зловредного вируса. Он заражает тебя старостью.
Снова на скатерть ложится ее рука. В отметинах лет.
— Воспоминания, ты сказал. Люди вспоминают и умирают.
— В моем возрасте — да. Остается только это.
— А сомнения?
— Сомнений почти нет. Есть неуверенность, а это иное.
— А что вспоминаешь, глядя на меня?
— Женщин, которых забыл.
Меча словно бы чувствует его раздражение — она чуть склоняет голову набок, с любопытством глядя на него.
— Врешь, — произносит она.
— Докажи.
— Докажу. Обещаю тебе. Дай мне несколько дней.
Он смочил губы в джин-фисс [46] и оглядел гостей. Собрались уже почти все, не больше двадцати человек. Это был прием «black-tie»: мужчины в смокингах, дамы в вечерних платьях. Драгоценностей мало, да и те очень скромные, гул разговоров, которые идут большей частью по-французски или по-испански, приглушен. Все это были друзья и знакомые Сусанны Ферриоль. Несколько беженцев — но не того разряда, которых показывают обычно в кинохронике. Остальные — члены международного сообщества, осевшего в Ницце и ее окрестностях. На ужине хозяйка представляла здешним новых людей — супругов Колль, сумевших выбраться из красной Каталонии. На их счастье, помимо барселонской квартиры в доме, построенном по проекту Гауди, виллы в Паламосе, нескольких фабрик и магазинов, ныне принадлежавших тем, кто на них работал, у четы в европейских банках лежали деньги — и в достаточном количестве, чтобы спокойно дождаться, когда в Испании все пойдет как прежде. Несколько минут назад Макс присутствовал при оживленном разговоре сеньоры Колль — низкорослой, широкобедрой, большеглазой и очень бойкой — с несколькими гостями, которым она оживленно повествовала, как они с мужем колебались, не зная, что предпочесть — Биарриц или Ниццу, — и выбрали последнюю по причине благоприятного климата.
— Моя милая Сюзи любезно подыскала нам виллу в аренду. Здесь же, в Бороне… В «Савое» было, конечно, неплохо, но… Свой дом — это свой дом, что там говорить… Кроме того, благодаря «Голубому экспрессу» до Парижа — рукой подать.
Макс поставил пустой бокал на стол между двух огромных окон, откуда открывался вид на все, что окружало ярко освещенный дом, — гравийную дорожку и беседку перед главным входом, шеренгу поблескивавших в свете фонарей автомобилей под пальмами и кедрами и сигаретные огоньки в кучке шоферов, собравшихся у каменной лестницы. Макса привезла в своем «Крайслере-Империаль» баронесса Шварценберг, которая сейчас сидела в соседней гостиной с бразильским киноактером. За деревьями, плотно теснившимися в саду, вдоль темного пятна моря простерлась сверкавшая огнями Ницца с Жетé-Променад, вклинившимся в залив, вправленным в нее, как драгоценный камень — в оправу.
— Еще коктейль, мсье?
Он покачал головой и, пока лакей с подносом удалялся, снова окинул взглядом все вокруг. Приветствуя гостей, маленький джаз-банд играл в гостиной, где сильно пахло цветами в больших вазах из красно-синего стекла. До ужина оставалось двадцать минут. Через застекленную дверь виднелся стол, накрытый на двадцать два куверта. Если верить схеме на пюпитре у дверей, место сеньору Косте было отведено почти на самом конце стола. Соответственно его роли на сегодняшнем вечере — сопровождающего баронессы Шварценберг, то есть далеко не главной. Когда его представили Сюзи Ферриоль, она точно отмерила ему улыбку, не менее точно отвесила несколько слов — ровно столько, сколько полагалось произнести приветливой и знающей свой долг хозяйке: «…очень приятно… рада видеть вас у себя…» — и, проведя в гостиную, познакомив с несколькими приглашенными, поставив рядом с лакеями, мгновенно позабыла о его существовании. Сусанна Ферриоль, Сюзи для близких — черноволосая, очень тонкая, высокая, ростом почти с Макса, женщина с резко очерченным, угловатым лицом, на котором выделялись огромные черные глаза. В нарушение этикета она была не в вечернем платье, а в изящнейшем брючном костюме — белом, в серебряную полоску, который выгодно подчеркивал ее исключительную стройность и наверняка — Макс прозакладывал бы свои перламутровые запонки — где-то на подкладке был помечен ярлычком «Шанель». Сестра Томаса Ферриоля скользила среди своих гостей с утонченно-манерной томностью, без сомнения, намеренной и несколько нарочитой. Как сказала по дороге на виллу баронесса Шварценберг, развалившаяся на заднем сиденье: «Элегантность можно приобрести деньгами, воспитанием, прилежанием и умом, но вот носить ее с полнейшей естественностью, мой дорогой, — фары пронесшейся навстречу машины высветили язвительную усмешку на лице женщины, — дано лишь тому, кто не то что сделал первые шаги, а и ползать-то начинал по настоящим персидским коврам. Да и этого мало, должно смениться два поколения, как минимум. А семейство Ферриоль разбогатело еще слишком недавно: папаша заработал свои первые деньги только во время Великой войны на контрабанде табака с Майорки».