Книга: Хозяин Черного Замка и другие истории
Оглавление
«Насколько можно судить, – сказано в этой замечательной газете, – профессор фон Гопштейн покинул здание университета около половины пятого пополудни, чтобы успеть на вокзал к прибытию венского поезда в 17.05. Профессора сопровождал приват-доцент химии г-н Вильгельм Шлезингер, его давнишний и преданный друг и главный помощник в заботах о музее. Цель, которою задались оба господина, направляясь встречать названный поезд, состояла в том, чтобы принять коллекцию, переданную в дар Будапештскому университету после смерти её владельца графа фон Шуллинга. Как известно, этот несчастный дворянин, трагическая гибель которого ещё у всех на устах, завещал уже знаменитому музею в своей alma mater непревзойдённую коллекцию средневекового оружия, владельцем коей он являлся, а также несколько поистине бесценных инкунабул [1] .
Розенкрейцеры, о которых говорится в данном документе [3] , были самыми сведущими химиками раннего Средневековья; среди них были и крупнейшие алхимики, имена коих дошли до нас. Несмотря на все новейшие научные достижения, в химии есть отдельные области, в которых древние ушли значительно дальше нас, и это особенно справедливо в том, что касается изготовления тонких и смертельных ядов. Этот Иоганн Бодек, один из старейших розенкрейцеров, несомненно, владел рецептом целого ряда снадобий такого рода. Некоторые из них, как, например, «аква тофана», излюбленная семьёй Медичи, вызывали смертельное отравление, проникая через поры кожи.
– Нужно вам сказать, monsieur [7] , – рассказывал, бывало, старик, – что я уехал из Египта после убийства Клебера. Я с удовольствием остался бы в Египте. Я занимался тогда переводом «Корана» и, сказать между нами, подумывал даже о переходе в ислам. Меня поражали мудрые предписания «Корана» относительно брака. Магомет сделал в «Коране» только одну непростительную ошибку, а именно воспретил своим последователям употребление вина. Если я не перешёл в мусульманство, то только поэтому. Как меня ни уговаривал муфтий, я не изменил своих убеждений.
Только что закончился обед, устраиваемый раз в сезон для своих членов Мидлендским отделением Британской медицинской ассоциации [9] . На столе разбросаны два десятка кофейных чашек, дюжина ликёрных рюмок, приборы. Над столом клубится плотный голубой туман табачного дыма, поднимающийся к высокому позолоченному потолку, создавая впечатление людного и удачного сборища. Однако большинство гостей давно покинули зал, разъехавшись по домам. Длинная вешалка в холле гостиницы, где проходил банкет, сплошь увешанная добротными докторскими пальто с оттопыривающимися карманами и шляпами с укреплёнными на тульях стетоскопами, почти опустела. Лишь трое припозднившихся врачей сидят вокруг пылающего огня в столовой и о чём-то спорят между собой, ожесточённо попыхивая короткими трубками. Четвёртый – молодой человек, не имеющий никакого отношения к благородной профессии целителя, – сидит за столом спиной к ним. Прикрываясь обложкой раскрытого журнала, молодой человек лихорадочно строчит что-то при помощи стилографического пера, время от времени невинным голосом подбрасывая медикам тот или иной вопрос, тут же оживляющий грозящую то и дело заглохнуть беседу.
– Британской общественности пора узнать, что за бич «О. П.» [10] , – серьёзно, не принимая шутки, проговорил психиатр. – Это заболевание распространяется с пугающей быстротой и в настоящее время абсолютно неизлечимо. Полное его название – общий паралич. Возьму на себя смелость предсказать, что в ближайшем будущем оно может приобрести характер настоящей эпидемии. Вот вам типичный случай, с которым мне пришлось столкнуться не далее как в прошлый понедельник. Молодой фермер, великолепный образчик мужчины, он здорово удивил своих друзей и близких, сохраняя неистребимый оптимизм, когда вся округа оказалась охвачена кризисом. Он собирался отказаться от посевов пшеницы, отказаться от пахотных земель вообще, если они перестанут приносить прибыль, и заняться взамен выращиванием рододендронов на двух тысячах акров, предварительно получив монопольное право на их поставку в Ковент-Гарден [11] . Его прожектам не было конца; причём каждый отличался продуманностью и реальностью во всём, кроме масштабов. Я попал на ферму вовсе не из-за него – меня вызвали к другому больному – но в манере говорить, в поведении хозяина было нечто такое, что заставило меня присмотреться. Нижняя губа его постоянно подрагивала, речь звучала невнятно, так как слова практически сливались друг с другом. То же самое происходило с письмом – я заметил эту особенность, когда он составлял какой-то документ. Более тщательное исследование позволило обнаружить, что один из зрачков заметно расширен по сравнению с другим. Когда я покидал дом, жена фермера вышла проводить меня.
– Да, это не шутка, когда судовой врач одного из кораблей в автономном плавании сам подхватывает какую-нибудь заразу, – продолжил Харгрейв после паузы. – Вы можете возразить, что врачу легче вылечить себя, но эта проклятая лихорадка валит человека с ног, как удар обухом по голове. Не остаётся сил даже поднять руку, чтобы смахнуть с лица москитов. Я перенёс несколько приступов в Лагосе и знаю, о чём говорю. Один из моих знакомых рассказывал, как заболел на корабле. Он был настолько плох, что вся команда уже потеряла надежду и считала его покойником. А поскольку раньше им никогда не приходилось хоронить умерших в плавании, они решили устроить нечто вроде репетиции, чтобы заранее подготовиться к церемонии. Они считали моего приятеля умирающим и в бессознательном состоянии, но он клялся мне после, что слышал каждое слово. Сержант морской пехоты, кокни [13] из Лондона, командовал, держа в руках книжечку с уставом: «Поднять тело через носовой люк… Построить почётный караул… Отдать салют!» Всё это так развеселило и одновременно разозлило больного, что он стиснул зубы и твёрдо решил, что ни через какой люк его никто выносить не будет. Так оно и вышло.
Занятно порою поразмышлять о людях, что жили в одну эпоху, сыграли заглавные роли на одних подмостках, в одной жизненной пьесе и при этом не только не встретились, но даже и не знали о существовании друг друга. Только представьте: Великий Могол Бабур [14] завоёвывал Индию, как раз когда Фернандо Кортес [15] завоёвывал Мексику, но они, скорее всего, друг о друге и не слыхивали. Или вот превосходный пример: мог ли император Октавиан Август [16] знать о задумчивом и ясноглазом пареньке из плотницкой мастерской, которому было суждено изменить облик всего мира? Впрочем, орбиты исполинов всё же могли соприкоснуться, пересечься и снова разойтись в необъятной вечности. И они расставались, так и не постигнув истинного величия друг друга. Так произошло и на этот раз.
– Дело моей жизни – отстроить заново город Иебус, мы называем его Иерусалим. Пути наши вряд ли пересекутся вновь, но, возможно, ты когда-нибудь вспомнишь, что повстречал Давида, второго царя иудеев, и его сына – юного Соломона, который, надеюсь, сменит меня на троне [20] .
Вот о чём я думал, поднимаясь по своей исполинской спирали в небо, и ветер то бил мне в лицо, то со свистом налетал из-за спины, а страна облаков внизу была так далеко, что я уже не различал больше серебряных долин и гор – они слились в плоскую сияющую поверхность. И вдруг случилось нечто чудовищное, такого я ещё не испытывал. Мне и раньше доводилось попадать в воздушные вихри, которые наши соседи французы называют tourbillon [23] , но никогда они не были такими бешеными. В этой гигантской бушующей реке ветра, о которой я говорил, есть, оказывается, свои водовороты, столь же беспощадные, как она сама. Миг – и меня вдруг швырнуло в самый центр одного из них. Минуты две „Поль Вероне“ крутило с такой скоростью, что я чуть не потерял сознание, потом вдруг машина канула вниз, в пустоту, образовавшуюся в жерле воронки. Я падал, как камень, левым крылом к земле и потерял почти тысячу футов. Удержал меня в сиденье только ремень, я повис на нём, свесившись через борт, растерзанный, задохнувшийся. Но в любых обстоятельствах я могу усилием воли взять себя в руки, чего бы мне это ни стоило, – для авиатора это очень важное качество. Я почувствовал, что падаю медленнее. Этот tourbillon оказался скорее перевёрнутым конусом, чем воронкой, и теперь я был в самой её вершине. Собрав все свои силы, я перевалился на другой борт, поставил машину в горизонтальное положение, потом повернул нос чуть в сторону. И тотчас же меня вынесло из вихря, я снова поплыл по гигантской реке ветра. Потрясённый, но торжествующий, я продолжал свой упорный подъём. Описывая спираль, я сделал большой крюк, чтобы снова не попасть в этот чудовищный смерч, и скоро оказался над ним – уф, слава богу. В час дня альтиметр показывал двадцать одну тысячу футов над уровнем моря. К моей великой радости, я поднялся над бурей, мало того, теперь ветер стихал, каждая сотня футов это подтверждала. Зато было очень холодно, и начала подступать та особая тошнота, которую вызывает недостаток кислорода. Я в первый раз отвинтил пробку кислородной подушки и стал время от времени вдыхать глоток этого животворного газа. В мою кровь словно вливалось шампанское, я ликовал, опьянённый радостью. Я кричал, пел, взмывая в ледяной безветренный мир высот.
Когда стрелка барографа остановилась на сорока одной тысяче трёхстах футах, я понял: всё, это предел. И причина не во мне. Физическое напряжение хоть и велико, но вполне переносимо, просто моя машина исчерпала все свои возможности. Разрежённый воздух был плохой опорой для крыльев, при малейшем крене „Поль Вероне“ срывался в скольжение на крыло, я с трудом заставлял его подчиняться рычагам управления. Будь мотор в идеальном состоянии, мы, может быть, и одолели бы ещё тысячу футов, но он работал с перебоями, и теперь отказали уже два цилиндра из десяти. Хорошо, что я достиг зоны, к которой стремился, иначе не бывать бы мне сегодня здесь. А впрочем, действительно ли я её достиг? Паря, точно гигантский ястреб, на высоте сорока тысяч футов, я отпустил штурвал, взял мой „маннхейм“ [24] и стал внимательно смотреть вокруг. Небо было совершенно ясное, ни малейшего намёка на присутствие тех грозных существ, которых я себе представлял.
Я уже сказал, что парил кругами. Вдруг мне пришло в голову, что, пожалуй, стоит увеличить диаметр этих кругов и изменить свой путь в воздухе. Ведь если охотник идёт в обычные земные джунгли за каким-то зверем, он исходит джунгли в поисках зверя вдоль и поперёк. Мои рассуждения привели меня к выводу, что воздушные джунгли, которые я так часто рисовал в своём воображении, находятся где-то над графством Уилтшир. Это на юго-западе от моего имения. И сейчас я определил своё местонахождение по солнцу, потому что с компасом творилось бог весть что, а земли не было видно – глубоко внизу простирался безбрежный океан серебряных облаков. Однако я со всей доступной мне точностью вычислил направление и повёл моноплан прямо туда. Бензина мне хватит на час-полтора, не больше, но я могу позволить себе израсходовать его весь, до последней капли, и потом медленно опуститься на землю в виртуозно-пологом vol plané [25] .
Вообразите медузу, какие плавают у нас в море летом: по форме – колокольчик, только огромного размера, гораздо больше, насколько я могу судить, чем купол на соборе Святого Павла [26] . Медуза была нежно-розового цвета со светло-зелёными прожилками, и эта розово-зелёная субстанция была такой тонкой и прозрачной, что сквозь неё просвечивало ярко-синее небо. Это сказочно прекрасное существо ровно, плавно пульсировало. Из него свешивались вниз два длинных зелёных усика, они медленно раскачивались взад-вперёд. Дивное видéние царственно проплыло надо мной, неслышное, лёгкое и хрупкое, как мыльный пузырь, и столь же величаво стало удаляться.
Фриц фон Гартманн был молодым человеком, несомненно, вполне привлекательной наружности. К тому же после смерти отца ему предстояло унаследовать обширные поместья. В глазах многих он казался бы завидным женихом, но мадам фон Баумгартнер хмурилась, когда он бывал у них в доме, и порой выговаривала супругу за то, что он разрешает такому волку рыскать вокруг их овечки. Правду сказать, Фриц фон Гартманн приобрёл в Кайнплатце довольно скверную репутацию. Случись где шумная ссора, или дуэль, или какое другое бесчинство, молодой выходец с рейнских берегов оказывался главным зачинщиком. Не было никого, кто бы так сквернословил, так много пил, так часто играл в карты и так предавался лени во всём, кроме одного – занятий с профессором. Неудивительно поэтому, что почтенная фрау профессорша прятала свою дочку под крылышко от такого mauvais sujet [30] . Что касается достойного профессора, то он был слишком поглощён своими таинственными научными изысканиями и не составил себе об этом никакого мнения.
Прошло пять минут, десять, пятнадцать. Ещё пятнадцать, а профессор и его ученик продолжали сидеть в тех же застывших позах. За это время ни один из собравшихся учёных мужей не проронил ни слова, все взгляды были устремлены на два бледных лица – все ждали первых признаков возвращения сознания. Прошёл почти целый час, и наконец терпение зрителей было вознаграждено. Слабый румянец начал покрывать щёки профессора фон Баумгартнера – душа вновь возвращалась в свою земную обитель. Вдруг он вытянул свои длинные, тощие руки, как бы потягиваясь после сна, протёр глаза, поднялся с кресла и начал оглядываться по сторонам, словно не понимая, где он находится. И вдруг, к величайшему изумлению всей аудитории и возмущению последователя Сведенборга, профессор воскликнул: «Tausend Teufel!» [33] – и разразился страшным южнонемецким ругательством.
На задней палубе собралось несколько офицеров; они молча раздумывали о чём-то, время от времени поглядывая на двух людей, стоявших отдельно и занятых разговором. Высокий, смуглый, мускулистый человек, с чисто семитским лицом и фигурой исполина был Магро – знаменитый карфагенский флотоводец, имя которого наводило ужас на все берега Средиземного моря, начиная от Галлии до Понта Эвксинского. Другой собеседник был Гиско – седобородый, загорелый старик, в резком орлином лице которого читалось непобедимое мужество и энергия. Гиско был политик, в жилах которого текла благороднейшая пуническая кровь, суфет [43] пурпуровой тоги и вождь той партии государства, которая среди себялюбия и лености, царивших в карфагенском обществе, стремилась поднять дух граждан и заставить их осознать опасность, грозившую со стороны Рима. Разговаривая, оба тревожно поглядывали на северный горизонт.
– На время, только на время, – серьёзно ответил Магро. – Может быть, ты улыбнёшься, когда я скажу тебе, почему я знаю это. В той части Оловянных островов, которая выдаётся в море [44] , жила мудрая женщина-ведунья; я от неё слышал много прорицаний, и все они сбывались. Она ясно предсказала мне падение нашей родины и даже эту битву, после которой мы возвращаемся. Много странного видел я у дикарей, живущих на западе острова Олова.
Так и свыкся бы я, наверное, со своим несчастьем, если бы не Джоррокс с фермы Хэвисток. С Джорроксом – типом на редкость прозаическим, неотёсанным и вульгарным – я знаком в силу того лишь случайного обстоятельства, что наши владения соседствуют друг с другом. Так вот, в доме этого простолюдина, совершенно неспособного насладиться чудом гармонии, очарованием древности, живёт самое настоящее привидение. Правда, появилось оно там всего лишь в годы правления Георга Второго – некоей молодой даме вздумалось именно в этом неподобающем месте перерезать себе горло в память о возлюбленном, павшем в битве при Дёттингене [45] . И всё же, согласитесь, это придаёт жилищу Джоррокса оттенок незаслуженной респектабельности – особенно если учесть ещё и присутствие пятен крови на полу. Разумеется, сам Джоррокс оценить масштабы свалившегося на него счастья неспособен: больно слышать те выражения, в которых отзывается он о своём привидении. Да и откуда ему знать, как жажду я слышать в своём замке все эти ночные вздохи и стоны, о которых он говорит со столь непочтительным раздражением? Сколь же низко должны были пасть современные нравы, чтобы даже призраки побежали прочь из замков в дома всяких ничтожеств!
Я был бы рад разделить надежды доктора Маккарти, но облик моего confrère’а [58] этому не способствовал. Передо мной стоял человек лет тридцати, с бычьей шеей, черноглазый и черноволосый, судя по виду очень сильный. В первый раз видел я человека такого мощного сложения, хотя и заметил у него некоторую склонность к ожирению, свидетельствовавшую о нездоровом образе жизни. Грубая, припухшая, какая-то зверская физиономия. Глубоко посаженные чёрные глазки, тяжёлая складка под подбородком, торчащие уши, кривые ноги – всё, вместе взятое, и отталкивало, и внушало страх.
«Заменить предмет, которого они добиваются, чем-то сходным» – именно над этими словами я размышлял всё то утро: оказывается, я всё правильно запомнил. Вернуть туземцу руку невозможно, а вот заменить другой – это стоит попытаться! Я поехал в Шадуэлл [60] , досадуя, что поезд тащится так медленно, к моему старому другу Джеку Хьюэтту, который работал старшим хирургом в больнице для моряков. Не посвящая его в суть дела, объяснил, что мне нужно.
Случилась эта история в самый разгар магдизма [61] . Начав, подобно страшному наводнению, своё движение от Больших Озёр и Дарфура, магдизм докатил свои волны до пределов Египта. Многие надеялись тогда, что сила удара уже ослаблена, но на самом деле движение было ещё в полном разгаре. В самом начале натиск магдизма был ужасен. Он без остатка поглотил армию Гордона и покатился вниз по Нилу, вслед за отступавшими британскими войсками. Влияние магдизма распространялось теперь на огромную территорию. Его передовые отряды заходили уже далеко на север, вплоть до Ассуана. Мало того, волны магдизма начали разливаться в восточном и западном направлениях – в Абиссинии и Центральной Африке. Удар, направленный на Египет, вследствие этого был несколько ослаблен. Переходное состояние длилось затем целых десять лет. Английские пограничные гарнизоны с тревогой вглядывались в туман над далёкими голубыми горами Донголы. Там, за фиолетовой дымкой, простиралась страна крови и ужаса.
Десять лет напряжённой, затаённой работы в Каире, десять лет терпения и ожидания в Хартуме – и вот наконец приготовления закончились. Час настал. Цивилизация была готова снова двинуться на юг. По своему обыкновению, она отправлялась в этот путь, вооружённая с головы до пят. Готово было всё, от стратегических планов вплоть до вьючных и ездовых сёдел в каждом эскадроне верблюжьей «кавалерии», и, однако же, об этих приготовлениях никто не догадывался. Что ни говорите, неконституционная форма правления имеет свои преимущества. Приготовления устраивались двумя выдающимися людьми. Один из них был великим Государственным Деятелем, а другой – великим Воином [62] . Государственный Деятель вёл переговоры, объяснял и убеждал там, где нельзя было приказать, готовил почву, а великий Воин всё организовывал и составлял план действий. Великий Воин был бережлив, входил во всё лично, и вследствие этого пиастров хватало там, где потребовались бы горы фунтов стерлингов. И вот однажды вечером эти два великих властителя дум сошлись и пожали друг другу руки, а затем великий Воин… исчез. Ему предстояло ещё кое-что сделать напоследок.
– Ну, говоря между нами, мы держим в Куркуре отряд не потому, что боимся набегов. Там и грабить-то нечего. Вашим делом будет перехватывать посланных. Им приходится заходить в оазис, чтобы запастись водой. Хотя вы только что приехали в Египет, но, наверное, положение дел вам известно. Очень уж многие недовольны англичанами. Халифа [64] это тоже знает и, конечно, поддерживает сношения со здешними своими сторонниками. И опять-таки вот тут, – начальник указал сигаретой на запад от Куркура, – живёт некто Сенусси. Нет ничего мудрёного, если человек, посланный Халифой к этому Сенусси, зайдёт и к вам в Куркур. В общем, ваша обязанность – задержать любого, кто появится в расположении колодца. Задержать и допросить, и коли не окажется ничего подозрительного – отпустить на все четыре стороны. Вы, кстати, не говорите по-арабски?
Доктор Джеймс Риплей был холост, имел тридцать два года от роду и производил впечатление серьёзного, сведущего человека с твёрдыми, несколько суровыми чертами лица и небольшой лысиной, которая, придавая ему почтенный вид, вероятно, увеличивала его годовой доход не на одну сотню фунтов. Он обладал замечательным даром ладить с дамами, усвоив в обращении с ними тон ласковой настойчивости, который, не оскорбляя, приводил их к повиновению. Но дамы не могли похвалиться своим умением обращаться с молодым врачом. Как врач он был всегда к их услугам, но как человек он обладал увёртливостью капли ртути. Тщетно деревенские маменьки раскидывали перед ним свои незатейливые сети. Пикники и танцы мало привлекали его, и в редкие минуты досуга он предпочитал, запершись в своём кабинете, рыться в клинических записках Вирхова [66] и медицинских журналах.
На дощечке последнего доктора буквы были в полфута высотою, и потому, сопоставив эти два обстоятельства, Риплей невольно подумал, что новый пришелец может оказаться гораздо более опасным конкурентом. Его подозрения подтвердились в тот же вечер, когда он навёл справки в медицинском указателе. Оттуда он узнал, что доктор Верриндер Смит обладает высшими учёными степенями, успешно работал в университетах Эдинбурга, Парижа, Берлина и Вены и был награждён медалью и премией Ли Гопкинса за оригинальные исследования по вопросу о функциях передних корней спинномозговых нервов. Доктор Риплей в замешательстве ерошил свои жидкие волосы, читая curriculum vitae [67] своего соперника. Что могло заставить этого блестящего молодого учёного поселиться в маленькой гэмпширской деревушке?
Дом оказался чистеньким и благоустроенным. Красивая горничная провела доктора Риплея в небольшой светлый кабинет. Следуя за горничной по коридору, он заметил в передней несколько зонтиков и дамскую шляпку. Какая жалость, что его коллега женат! Это помешает им близко сойтись и проводить целые вечера, беседуя друг с другом, а ведь эти вечера в таких обольстительных красках рисовались его воображению! Но зато кабинет произвёл на него самое благоприятное впечатление. Там и сям были разложены такие дорогие инструменты, какие гораздо чаще встречаются в больницах, чем у частных врачей. На столе стоял сфигмограф [68] , а в углу какая-то машина, похожая на газометр, с употреблением которой доктор Риплей не был знаком. Книжный шкаф, полки которого были уставлены тяжеловесными томами в разноцветных переплётах, на французском и немецком языках, привлёк его особенное внимание, и он весь погрузился в рассматривание книг, пока отворившаяся позади него дверь не заставила его обернуться. Перед ним стояла маленькая женщина с бледным простым лицом, но проницательными насмешливыми глазами. В одной руке она держала пенсне, в другой – его карточку.
Но даже самые ветреные ловеласы в конце концов попадаются в чьи-то сети, не избежал их участи и Джон Ванситтарт-Смит. Чем глубже он погружался в египтологию, тем более поражали его безграничные возможности, которые она открывает перед исследователем, и чрезвычайная важность этой науки, которая может пролить свет на зарождение человеческой цивилизации и объяснить происхождение чуть ли не всех наших наук и искусств. Потрясение было столь велико, что мистер Ванситтарт-Смит не медля женился на молодой особе, которая тоже увлекалась египтологией и писала диссертацию о фараонах шестой династии; обеспечив себе таким образом надёжную опору, он начал собирать материал для монографии, где всеохватность исследований Рихарда Лепсиуса [70] соединится с вдохновенным озарением Шампольона [71] . Работая над этим opus magnum [72] , ему приходилось часто наносить визиты в Лувр, в залы Древнего Египта, которые располагают поистине великолепной экспозицией, и вот во время последнего из этих визитов, не далее как в середине октября, он стал очевидцем в высшей степени странного события, которое, без сомнения, заслуживает того, чтобы о нём написали.
«Где я видел такие глаза? – мучился Ванситтарт-Смит. – Они похожи на глаза ящерицы, на глаза змеи. В глазах змеи есть membrana nictitans [77] , – размышлял он, вспоминая о своём прежнем увлечении зоологией. – От её движений глаза как бы мерцают. Да, всё так, но не это главное. В его глазах живёт сознание власти, мудрость – так, во всяком случае, я это расшифровал, – усталость, неизбывная усталость и беспредельное отчаяние. Может быть, это воображение играет со мной такие шутки, но, клянусь, я потрясён, такого странного чувства я никогда в жизни не испытывал! Нужно ещё раз посмотреть ему в глаза». Он поднялся с кресла и стал обходить египетские залы, однако смотритель, который вызвал у него такой интерес, исчез.
Тогда шла война с гиксосами, воины великого фараона защищали наши восточные границы. В Аварис тоже прибыл новый правитель с повелением во что бы то ни стало удержать город. Я много слышал о красоте дочери правителя, и вот однажды, когда мы с Пармесом прогуливались по улицам, мы увидели её в носилках, которые несли на плечах рабы. Любовь поразила меня, как молния. Казалось, моё сердце вырвалось из груди и устремилось к ней. Мне хотелось броситься под ноги её рабов, и пусть бы они прошли по мне. Эта девушка для меня – единственная в мире. Жизнь без неё немыслима. И я поклялся Гором [81] , что она будет моей. Я произнёс свою клятву в присутствии жреца Тота. Лицо у него стало мрачным, как ночь, и он отвернулся от меня.
Ровно двадцать пять лет минуло с того дня, когда сын фракийского крестьянина Текла превратился в императорского гвардейца Максимина. То были не лучшие годы для Рима. Канули в прошлое дни расцвета Империи при Адриане и Траяне. Кончился золотой век обоих Антонинов, когда на высших постах находились действительно самые достойные и мудрые, сменившись эпохой слабых и жестоких правителей. Север, в чьих жилах текла африканская кровь, был мужественным, решительным и непреклонным воином. Но он скончался в далёком Йорке, проведя зиму в сражениях с каледонскими горцами, чьё племя с тех пор пользовалось исключительно римской военной амуницией. Сын его, более известный под уничижительным прозвищем Каракалла [85] , правил в течение шести лет, наполненных безумными оргиями и бессмысленной жестокостью, пока кинжал разгневанного солдата не отомстил за нанесённый достоинству и доброму имени римлян урон. Ничем не проявивший себя Макрин занимал ставший опасным трон всего год, после чего тоже был зарезан, уступив место самому, пожалуй, абсурдному из всех монархов – неописуемому Гелиогабалу с вечно накрашенным лицом. Тот, в свою очередь, был изрезан на куски взбунтовавшимися гвардейцами, посадившими на его место Севера Александра, благородного юношу, едва достигшего семнадцатилетнего возраста. Он правил в продолжение вот уже тринадцати лет, с переменным успехом стараясь вернуть хоть немного прежней добродетели и стабильности загнивающей Империи. К сожалению, пойдя таким путём, он нажил немало сильных врагов, одолеть которых императору недоставало сил, а перехитрить – ума.
Великан Максимин сидел близ своего шатра, уставившись на тлеющие поленья. Его окружало с дюжину подчинённых ему офицеров. Он сильно изменился со дня первого нашего знакомства с ним в долине Арпесс. Его мощная фигура по-прежнему сохраняла стройность, а в мышцах таилась всё та же нечеловеческая сила. И всё-таки он заметно постарел. Некогда свежее и открытое юношеское лицо осунулось и огрубело; лишения и опасности избороздили морщинами девственно гладкую кожу на лбу и щеках. Не было больше роскошной гривы золотых волос, поредевших под гнётом редко снимаемого шлема. Нос заострился и ещё сильнее стал напоминать ястребиный клюв. В глазах притаилась несвойственная ему прежде хитрость, а выражение лица сделалось циничным и порой пугающим. Когда Максимин был молод, любой малыш доверчиво просился к нему на руки. Сейчас тот же ребёнок с испуганным рёвом убежал бы прочь, едва встретившись с ним взглядом. Вот что сделали двадцать пять лет, проведённые в обществе римских Орлов [86] , с Теклой, сыном фракийского крестьянина. Сейчас он слушал, сам будучи немногословен по натуре, как болтают между собой его центурионы. Один из них, сицилиец Бальб, только что вернулся из лагеря главных сил в Майнце, всего в четырёх милях отсюда, и рассказывал о прибытии в город из Рима императора Александра. Остальные жадно впитывали каждую новость, ибо время настало неспокойное и слухи о больших переменах носились в воздухе.
– Я не лицемерю, – отвечал тот, – я только рассказываю события по порядку. Я дал себе слово рассказать историю моего сына первому немецкому офицеру, с которым мне придётся поговорить têtе-à-têtе [90] . Однако о чём я вам говорил? Да, о баварском офицере из Карлсруэ. Мне очень жаль, капитан, что вы не хотите воспользоваться моими слабыми познаниями в медицине. В Карлсруэ моего сына заперли в старые казармы, и в них он прожил две недели. По вечерам он сидел у окна своего каземата, а грубые гарнизонные крысы издевались над ним; это было самое худшее для сына в Карлсруэ. Кстати, капитан, мне кажется, вы сейчас не на розах покоитесь? Вы вздумали затравить волка, а волк вас самого схватил за горло зубами, не правда ли? Как красиво у вас вышита рубашка, должно быть, её жена вышила? Жаль мне вашу жену, капитан. Впрочем, чего её жалеть? Одной вдовой больше, одной вдовой меньше – не всё ли равно! Да, впрочем, она сумеет скоро сыскать себе утешителя. Куда ты лезешь, немецкая собака, сиди смирно! Ну, я продолжаю свою историю. Просидев две недели в казармах, мой сын и его товарищ бежали. Не стану вам рассказывать об опасностях, которым они подвергались, ни о лишениях, которые им приходилось терпеть. Достаточно сказать, что они шли в одежде крестьян, которых им посчастливилось встретить в лесу. Днём они где-нибудь прятались, а по ночам шли. Добрались они таким образом до Ремильи во Франции. Им оставалось пройти милю, одну только милю, капитан, для того, чтобы быть в полной безопасности. Но как раз тут их захватил уланский патруль. Ах, как это было тяжело, не правда ли? Ведь это значило потерпеть крушение у самой гавани.
Встреча была назначена на три часа, и уже без десяти минут три появилась миссис Хант-Мортимер. Она принесла две толстые коричневые книги. Она пришла рано, объяснила она, потому что у Диксонов в четверть пятого назначена репетиция любительского спектакля. Миссис Бичер пришла с опозданием на пять минут. Как она объяснила, из-за того, что её кухарка и горничная поссорились, и зачем-то добавила, что в субботу у неё обед на пять персон и поэтому она страшно занята и вообще бы не пришла, если б не пообещала. Так трудно думать о поэзии, когда все мысли заняты предстоящим обедом и тем, что подать на entrée [95] .
– Дорогой мой, это мне как раз и нужно. Пропечатай моё имя в «Бриспорт кроникл», и пять сотен годовых, считай, в кармане. Тут же отношения почти семейные: люди хотят одного – точно знать, что я – здесь, с ними. Но если не уличной дракой и не увеличением численности своего семейства, то как ещё я могу им сообщить о себе? Ах, эта дискосферическая кость в утке! – как могла бы она взволновать сердца людей! Подхвати благую весть Гексли [107] или кто другой, для меня это был бы блестящий дебют. Но все восприняли известие с таким отвратительным спокойствием, будто домино – это утиный корм.